Священник Тимофей Буткевич

Иннокентий Борисов архиепископ Херсонский

III. Иннокентий в Киеве

Назначение ректором и профессором в Киевскую Духовную академию. Благотворная деятельность в этом заведении. Высокий у и гуманное отношение к. подчиненным. Основание журнала «Воскресное Чтение» и исторические труды. Проповеди и их громадное влияние на массы. Возведение в сан епископа. Оставление профессорской кафедры.

Братский монастырь

Киевская Духовная Академия (слева) в Братском монастыре в 1840 г.

Тысяча восемьсот тридцатый год имел довольно важное значение для жизни Иннокентия: первая половина его представляет собою конец петербургской деятельности Иннокентия, последняя — начало новой, киевской.

После выхода из Киевской Духовной академии ректора Моисея (это было в 1823 году, когда уже окончил курс и Иннокентий) в Киевской академии стали происходить заметные неурядицы: долго не оставались на своих местах ни начальствующие, ни учащие, и быстро сменяли один другого. Это не могло не отозваться дурно на ходе академического преподавания и обучения молодых людей. Профессор, не успевший еще надлежащим образом ознакомиться с преподаваемым им предметом, уже уступал свою кафедру другому, или только что вышедшему из-за академической скамьи студенту, или приглашенному из какой-нибудь провинциальной семинарии преподавателю. Таким образом быстро сменились один за другим из преподавателей Киевской Духовной академии следующие лица: Огиевский, Александр Максимович, Бельчинский, Савченков, Колоколов, Орлов, Корелов, иеромонах Евгений Соловьев, иеромонах Рафаил, Платон Ставров, Карп и Иван Грузины, иермонах Анатолий, Соколов и другие. Такая частая смена киевских академических преподавателей объясняется прежде всего, кажется, не особенно благоприятными условиями (и преимущественно материальными) их жизни при академии. В большинстве случаев академические наставники оставляли свою службу при академии ради службы семинарской или епархиальной, надеясь в соединении семинарской службы с епархиальной найти обезпечение, необходимое в семейной жизни, какого не могла дать служба академическая; этому, по словам профессора И.И.Малышевского, косвенно содействовало отчасти и само высшее начальство, предлагая начальствам епархиальным замещать кандидатами и магистрами академий важнейшие должности епархиальной службы; другие, оставляя академию, поступали на службу гражданскую, а монашествующие через два — три года переводились на инспекторские и ректорские места в семинарии, также недавно перед тем преобразованные и потому нуждающиеся в людях. Тем не менее от частой перемены преподавателей академическая наука могла только терять и падать все ниже и ниже. Но падению ее еще более способствовала частая смена ректоров, которые не успевали ознакомиться ни с ходом и характером общего академического преподавания, ни с административным и хозяйственным порядком, ни даже со своим собственным предметом преподавания, как уже оставляли академию. Инспекторы, по личным неудовольствиям и неприятностям, а иногда и по своему честолюбию, нередко жили не в ладах с ректорами и не всегда поддерживали их благие начинания. Этим последним обстоятельством отчасти объясняется и частая смена в то время начальствующих лиц в Киевской Духовной академии. Когда Иннокентий оканчивал курс, во главе академического управления, при непосредственном участии Киевского митрополита Евгения, стояли: ректор академии архимандрит Моисей (Платонов или Антипов) и инспектор иеромонах, потом архимандрит Смарагд Крыжановский (с 30 июня 1821 года по 22 декабря 1826 года), бывший преемник Мелетия и по инспекторской должности в Киевской Духовной академии, и по епископской кафедре в Харьковской епархии. Он окончил курс в Санкт-Петербургской Духовной академии со степенью магистра и был оставлен бакалавром при той же академии. В 1821 году он был переведен инспектором и бакалавром в Киевскую Духовную академию, а через три года был удостоен и звания ординарного профессора богословских наук, — человек несомненно ученый и весьма даровитый, честный, с прямой и открытой душой, характера твердого и самостоятельного, до самой грубой упорности; он не мог слепо, безропотно подчиняться никакому видимому авторитету, как бы он ни был высок, хотя от подчиненных и требовал себе всегда безусловного повиновения; любил говорить правду всем и каждому, и каждому непосредственно давал чувствовать свою власть и свой авторитет. Жесткая палка его памятна не одному духовенству Харьковской епархии. Когда ректор Моисей оставил Киевскую Духовную академию (31 декабря 1823 года), Смарагд, как инспектор этой академии, не мог сомневаться в том, что место ректора должны предоставить именно ему. Но его обошли. Ректором Киевской Духовной академии был назначен ректор Могилевской семинарии архимандрит Мелетий (Леонтович). Таким назначением не мог быть доволен инспектор Смарагд. Однако же кротость, смирение и скромный, тихий характер Мелетия спасли академию от всех тех неурядиц, которые нередко бывают следствием личных неудовольствий между начальствующими. К сожалению, Мелетий был ректором очень недолго, — не более двух лет. По выходе Мелетия, Смарагд опять был обойден ректорством и даже переведен из академии, как бы в виде повышения, ректором в Киевскую Духовную семинарию. Что было истинной причиной этого обстоятельства, — ранги ли чинопоследовательности, указанный ли нами характер Смарагда, как человека довольно упорного и строптивого, которого, быть может, просто опасались назначать на такой пост, или были какие-нибудь другие причины, — нам неизвестно; но только ректором академии был назначен ректор Киевской Духовной семинарии, архимандрит и потом епископ Кирилл Куницкий, не отличавшийся особенной ученостью, но уважаемый всеми за свое глубокое благочестие и доброту, — первый из ректоров Киевской Духовной академии, управлявший несколько времени этим заведением в сане епископа Чигиринского, викария Киевской епархии (умер, будучи уже на покое в Киево-Печерской Лавре, 16 апреля 1836 года). Куницкий был воспитанником еще старой Киевской академии и потому, само собою понятно, что на самом деле он не в силах был надлежащим образом проходить должность ректора преобразованной академии, а еще более — быть удовлетворительным профессором. В глазах умного и ученого Смарагда он уже был человеком отжившим, устарелым, отсталым и потому малополезным для заведения. Смарагд на каждом шагу, даже из стен семинарии, мог иметь возможность указывать на его ректорскую неспособность и профессорскую несостоятельность. К счастью для академии, Кирилл пробыл в звании ректора очень недолго, — не более года. Но и после Кирилла не суждено было Смарагду занять место ректора Киевской Духовной академии. Ректором был назначен архимандрит Платон Березин, магистр первого курса Московской Духовной академии, бывший сначала инспектором той же академии, а потом ректором Вифанской семинарии. На его место в Вифанскую Духовную семинарию перевели Смарагда. К сожалению, архимандрит Платон считался ректором Киевской духовной академии всего только два месяца (семьдесят пять дней): переведенный в Киев 8 мая 1828 года, он скончался 23 июля того же года. Только после смерти Платона ректором Киевской Духовной академии был назначен архимандрит Смарагд. Но и Смарагд не долго был ректором Киевской академии, — всего только два года (с 23 августа 1828 года по 27 августа 1830 года). Недолговременное пребывание Смарагда в должности ректора, кажется, должно быть объяснено прежде всего тем, что он не сошелся с митрополитом Евгением. Профессор И.И.Малышевский видел одну рукописную биографию Смарагда, в которой встречаются укорительные для Евгения намеки о недостатке с его стороны внимания к Смарагду во время его инспекторства и ректорства в Киевской Духовной академии, причем последний выставляется как бы жертвою личного каприза начальника. Так ли оно было на самом деле или нет, — не знаем; но есть основание думать, что и Смарагд не стеснялся обнаруживать своенравие и свое нерасположение к митрополиту Евгению. Став ректором Киевской академии после Кирилла Куницкого, он открыто насмехался над ним даже в академических аудиториях и не упускал случая в самых официальных бумагах, представлявшихся на утверждение к Евгению, намекать на неустройства в делах академии, найденные им после своего предшественника, назначенного Евгением помимо Смарагда, который, как мы сказали ранее, считал всегда себя кандидатом на эту должность. Кроме того, Смарагд не сошелся с Евгением во взгляде и на научную постановку дела академического образования, потому что он преклонялся перед догматическим умом другого святителя, — митрополита Московского Филарета и ставил вообще богословско-теоретическое знание выше исторического, которое, как известно, высоко ценил Киевский митрополит Евгений.

Как бы то ни было, но неурядицы, происходившие в это время в Киевской Духовной академии, вследствие частой смены учащих и начальствующих, не могли не обратить на себя внимания высшего духовного начальства и не заставить его серьезно подумать о таком печальном положении дел, в недавнее только еще время преобразованного, или, точнее, почти заново учрежденного высшего учебного заведения. Явилась нужда вверить управление Киевской Духовной академией лицу деятельному и надежному, человеку дельному, который мог бы поставить ее на такую высоту, на какой в то время уже находились столичные Духовные академии. Жребий пал на молодого доктора богословских наук, инспектора и гениального профессора Санкт-Петербургской Духовной академии, архимандрита Иннокентия. И вот 27 августа 1830 года Иннокентий действительно был определен ректором и профессором богословских наук в Киевскую Духовную академию; а 24 октября того же года он вместе с тем был назначен и настоятелем Киево-Братского второклассного училищного монастыря.

При более самостоятельном положении и власти, какой был здесь облечен Иннокентий, как главное начальствующее лицо в академии, — ректор ее, при умственной возмужалости и правильном развитии его необыкновенных способностей, при расширении его богословских и исторических познаний, при усовершенствовании его педагогических понятий и приемов, при особенной, наконец, любви к некогда воспитавшей его академии, — он сделал для Киевской Духовной академии гораздо более, чем сколько мог сделать для академии Санкт-Петербургской. В Санкт-Петербурге, по самому служебному положению своему, Иннокентий мог иметь лишь второстепенное значение, будучи оттеснен ректором от прямого и непосредственного влияния на ход и постановку академической науки, равно как и на самое направление высшего образования тогдашнего духовного юношества. В совершенно иные условия был поставлен Иннокентий в Киевской Духовной академии. Здесь он был, говорим, почти полновластным хозяином заведения и всегда мог дать науке такое именно направление, какое он сам находил наилучшим. И действительно, мало сказать, что Иннокентий только оживил науку в Киевской Духовной академии. Нет, — мало-помалу, без насильственной даже ломки традиционных обычаев и порядков, вековых преданий и приемов, он преобразовал ее, возвысил, укрепил и подвинул далеко вперед, так что десять лет его ректорства в Киевской Духовной академии, по справедливости, могут быть названы самым блестящим периодом ее истории.

Деятельность Иннокентия в Киевской Духовной академии может быть рассматриваема со следующих четырех сторон: а) деятельность его как ректора-администратора высшего учебного духовного заведения; б) деятельность его как профессора академии; в) деятельность его как проводника в общественное сознание истин, добытых академической наукой, при посредстве духовно-литературных изданий и печатных сочинений; г) и, наконец, деятельность его, как общественного деятеля в сане викарного епископа Киевской епархии, выразившаяся, впрочем, по преимуществу только с одной стороны, — как проповедника и служителя алтаря Господня. С этих именно четырех сторон и мы будем рассматривать деятельность Иннокентия за время его управления Киевской Духовной академией.

Отъезжая из Санкт-Петербурга в Киев, Иннокентий вполне сознавал всю тяжестть, возлагавшуюся на него высшей духовной властью вместе с назначением на такой высокий и почетный пост, как должность ректора Киевской Духовной академии. Но он чувствовал в себе много крепких и свежих молодых сил, чтобы безбоязненно взять на себя эту тяжелую обязанность, чувствовал в себе достаточно энергии, чтобы оживить жизнь и деятельность родной своей академии, находил в себе необходимый запас знаний и умения, чтобы поставить академическую науку на надлежащую высоту. Не боясь никаких трудностей, Иннокентий более всего сам ободрял себя в предстоящих ему трудах. В своем письме к Павскому от 25 ноября 1830 года, Иннокентий, под влиянием первых полученных им от Киева впечатлений, так описывал состояние Киевской Духовной академии в то время, когда он приехал туда ректорствовать. «Академисты, — пишет он, — встретили меня с заметным усердием. Дай Бог сделать для них что-нибудь доброе; а нужд у них немало. Учащие оставались доселе почти без всякого поощрения, некоторые терпят бедность, которая убивает дарования. По внешности в академии все довольно исправно, не знаю еще, каково внутри; но кажется нехудо. Только библиотека здешняя, на которую я надеялся, вовсе не ответила моему ожиданию. По современной философско-богословской литературе едва ли найдется десятка полтора книг, и то не важных. Не знаю, чему и кому приписать такую бедность: только не преосвященному Моисею (предместник Иннокентия по ректорству в Киевской Духовной академии), у которого много было книг новых. Но делать нечего, надобно будет восполнить сей недостаток, в каком благом деле и вы, Герасим Петрович, надеюсь, не откажетесь нам посодействовать». Иннокентий очень хорошо знал, что Павский всегда горячо принимал к сердцу интересы науки и учащейся молодежи; вот почему он и просит его содействия при пополнении академической библиотеки.

Киевская Духовная АкадемияКиевская Духовная Академия

Киевская Духовная Академия (старый корпус) в Братском монастыре

Желание сделать для Киевской Духовной академии что-либо доброе у Иннокентия не осталось только одним желанием. Он принялся за исполнение его со всей пылкостью и живостью своей натуры. И справедливость требует сказать, что Иннокентий даже более чем оправдал все возлагавшиеся на него надежды и ожидания. С прибытием Иннокентия в Киев, жизнь академии сразу забила новым, живым ключом, силы ее пришли в необычайное движение, наука приняла свое естественное направление, богословская мысль громко заявила обществу о своих правах и существовании; киевское общество заговорило об академии. Профессор Малышевский в своей исторической записке о состоянии Киевской Духовной академии так характеризует время ректорства Иннокентия, как и самого Иннокентия. «С тридцатых годов или со времени Иннокентия, — говорит он (Юбилей Киевской Духовной академии, с.94), в академической науке замечается новое, более оживленное, свободное и широкое развитие. Сил в академии прибывает; они крепче привязываются к ней и действуют с большею дружностью и последовательностью. После пяти ректоров первого десятилетия, академия около десяти лет живет с одним ректором, ее воспитанником, возвратившимся к ней с новым запасом развитых редких дарований, знаний, опытности, энергии и уже нажитой блестящей известности. В свойствах своей симпатической и широко объемлющей души он почерпал искусство скреплять в среде сослуживцев товарищескую общежительность, вносить успокоение и отраду в среду личной, домашней жизни их, поддержать человеческую слабость, утешить семейное горе, помочь молчаливой нужде. А разнообразие знаний, широта воззрений, дар инициативы, чуткой к запросам современной науки и жизни, давали ему уменье открывать и постигать, а когда нужно — оживлять и направлять сказавшиеся дарования и научные стремления в среде академической.

Первый предмет, на который Иннокентий наложил свою мощную руку и с которого он начал свою реорганизацию богословской науки в Киевской Духовной академии, была «священная», «заповедная» латынь, столь долго считавшаяся самым необходимым органом науки, первым условием мнимого научного преподавания юношеству богословских и философских предметов и самым необходимым предикатом всякого тогдашнего научного образования. На самых же первых порах своего ректорства в Киевской Духовной академии, Иннокентий решился заменить и действительно заменил в деле преподавания латинский язык живым русским простым и общепонятным словом, которое при нем в первый раз получило в Киеве права гражданства на кафедрах богословских и философских наук. Эту замену латыни русской, общепонятной речью можно считать первым признаком нового движения в науке, возбужденного в Киевской Духовной академии ее новым ректором. Впрочем, сила привычки к латыни в то время в Киевской Духовной академии была еще настолько сильна и упорна, что даже Иннокентию не удалось сразу изгнать латынь окончательно из школьного употребления. Лекции, правда, читались уже по-русски с самого начала тридцатых годов, то есть с самого поступления Иннокентия на должность ректора Киевской Духовной академии, но конспекты этих лекций, в особенности по богословским и философским наукам, представлялись к экзаменам на латинском языке. Долгое время делал это даже и сам Иннокентий. Только для публичных экзаменов при латинском конспекте представляли и конспект русский — собственно тех глав или трактатов из известной системы, по которым назначались ответы для этих экзаменов. Окончательно эти конспекты вывелись из употребления только уже в конце ректорствования Иннокентия в Киевской Духовной академии.

Замена латинского языка русским живым словом важная, конечно, и сама по себе в деле развития и усовершенствования русской богословской науки, получает еще особенное значение в том отношении, что она является самым необходимым следствием более глубокого реорганизаторского стремления нового киевского ректора, решившегося раз навсегда покончить с пустым и безжизненным схоластицизмом в науке, который до тех пор так безусловно господствовал повсюду в наших тогдашних духовных учебных заведениях. А более жизненное и свободное направление богословствующей мысли требовало уже, очевидно, и живого, свободного, общепонятного слова для ее внешнего выражения и развития. Одно непосредственно вытекало из другого. Такое разумное стремление Иннокентия ясно обнаружилось уже с самых первых дней его ректорства. Вот самое наглядное, самое ясное и разительное доказательство такого стремления: прибыв в академию среди курса, когда уже почти все старшие студенты взяли темы для своих курсовых сочинений, а иные уже начали даже и писать их, Иннокентий значительную часть этих тем, напоминавших собою схоластическую отвлеченность и безжизненность, заменил другими, представлявшими больший жизненный или исторический интерес.

В таком указании академической науке нового жизненного и свободного направления вместе с освобождением ее от тяжелых уз сухого и безжизненного схоластицизма вполне выразилось то общее значение, которое принадлежит именно Иннокентию в деле возрождения науки в Киевской Духовной академии. В частности влияние Иннокентия на ход академической жизни было гораздо глубже. Трудясь с неустанной ревностью сам, он умел возбуждать всегда к трудам и прочих профессоров Киевской академии, и под его магическим влиянием, нередко при его ближайшем руководстве, явилось в Киеве несколько достойнейших тружеников науки из среды как прежних наставников, так и новых, которых он избрал и подготовил сам. Из числа первых должно поименовать протоиерея И.М.Скворцова, Я.К.Амфитеатрова, В.Н.Карпова, П.С.Авсенева, впоследствии архимандрита Феофана, из числа последних — отца Димитрия Муретова, покойного архиепископа Херсонского и Одесского, О.М.Новицкого, И.Г.Михневича и С.С.Гогоцкого. Все эти люди трудились неустанно над обработкой своих лекций и действительно читали их вполне достойно академических аудиторий.

Для поддержания энергии в преподавателях Иннокентий имел обычай нередко посещать их лекции, и во время этих посещений, равно как и во время экзаменов, показывал всегда изумительную гибкость своего таланта и богатство своих разнородных сведений; иногда он бросал на науку или на известные части ее совершенно новые взгляды, предлагал целый ряд возражений в неразрывной связи, на которые никто не в состоянии был отвечать, и вообще говорил так бойко, красноречиво и вдохновенно, что все невольно, бывало, его заслушивались («Венок» Погодина, с.25).

Иннокентий мог действовать в этом отношении тем смелее и самоувереннее, что для своих реорганизаторских стремлений и усилий он находил сильнейшую поддержку и сочувствие в лице тогдашнего митрополита Киевского Евгения. Имя Евгения, знаменитое для всей России и Церкви Русской, должно занять одно из почетнейших мест на страницах истории Киевской Духовной академии. Эта академия поручалась особенному попечению его следующими словами Александра Благословенного в рескрипте от 26 марта 1822 года: «Мне приятно будет видеть знаменитую некогда академию Киевскую, воспитавшую в течение веков достойных служителей алтарю Господню, при руководстве вашем, достигающею цели, ей предположенной. Я уверен, что просвещенная опытность ваша и учение в духе веры принесут плод во время свое в пользу Церкви и Отечества». Приятно засвидетельствовать на основании самых несомненных данных, что надежды Монарха были вполне оправданны митрополитом Евгением. Истинный подвижник науки, он любил и умел возбуждать внимание к ней и руководить в ней других. В Духовных академиях он видел среду, в которой должна развиться самостоятельная духовная наука до ее высшего уровня. В среде киевского академического общества он хотел быть передовым деятелем — руководителем, именуясь председателем академической конференции, учрежденной в 1823 году. Он присутствовал, по словам Малышевского, лично в ее собраниях, делая словесно и письменно предложения, касавшиеся учебной и ученой деятельности. Кроме экзаменов, он бывал иногда и на лекциях профессоров, вникал в их ученые занятия, следил, по возможности, за занятиями студентов, указывая для них предметы и пособия, за которыми они и сами иногда обращались к нему. Но особенную любовь и сочувствие, по словам того же профессора И.И.Малышевского, питал всегда Евгений к академическим занятиям историческими предметами, преимущественно касавшимися прошлого в жизни Православной Церкви Русской. Дав Киеву и академии их историю, он давал средства и указывал предметы и к дальнейшей разработке ее. Любовь к своей историко-археологической специальности он хотел насадить особенно в молодом поколении студентов. Вот почему в 1825 году, под влиянием его было сделано распоряжение, чтобы темы студентам для курсовых рассуждений выбирались преимущественно из предметов, относящихся к Православной Российской Церкви. С этой же целью, благодаря дружбе Евгения со знаменитым канцлером, графом Н.Румянцевым, в Киевской Духовной академии, по завещанию канцлера, в честь Евгения была учреждена Румянцевская премия для студентов за их историко-археологические сочинения. Платя взаимностью своему другу, Румянцеву, Евгений в 1833 и 1836 годах утроил сумму Румянцевской премии, которая, имея в сущности то же назначение, с тех пор стала называться премиею Евгениево-Румянцевскою. Безошибочно можно сказать, что с именем Евгения связано около половины исторических сочинений, принадлежавших воспитанникам Киевской Духовной академии тридцатых и сороковых годов и изданных ею частично отдельно, частично в собраниях, составивших целых три тома, частично в «Воскресном Чтении». Некоторые из них занимаются именно специальной разработкою частных вопросов русской церковной истории и в этом смысле не утратили почти своего значения еще и доселе, как например «О времени крещения святой княгини Ольги», Ник. Соколова; «Кто был первый митрополит Киевский?» иеромонаха Евсевия Ильинского; «О духоборцах» О.М.Новицкого, и другие (См.: Юбилей Киевской Духовной академии, с. 90, 93 и 111).

Эта-то любовь к истории и историческим исследованиям, которая столько же была присуща киевскому ректору, сколько и Киевскому митрополиту, и составляла, как кажется, тот пункт, который так крепко связывал доверием отношения митрополита Евгения и киевского ректора Иннокентия. Впрочем, отношения эти, как гласит предание, были не всегда одинаковы. В первое время Евгений, говорят, смотрел на Иннокентия даже очень недоверчиво, подозревая его в неправомыслии, богословском вольнодумстве или, как говорили тогда, — «неологизме». Нет сомнения, что подозрение о богословском вольномыслии Иннокентия в Киеве зародилось не само собою. Основание для него, как мы видели, положено было еще в Петербурге, откуда, разумеется, вместе с Иннокентием достигло и Киева. Главной причиной заподозривания Иннокентия в неправомыслии или вольномыслии была, как кажется, его дружба с Герасимом Петровичем Павским, в котором Иннокентий, конечно, не мог не заметить с самого первого знакомства даровитой, недюжинной натуры и благородных стремлений, отвечавших подобным же стремлениям самого Иннокентия. Знакомство между этими двумя лицами началось еще в 1824 году, когда Иннокентий, будучи еще иеромонахом, поступил бакалавром в Санкт-Петербургскую Духовную академию, где преподавал в то время и Павский. Несомненно, что Иннокентий давным давно знал о существовании рукописного перевода Библии, сделанного Павским, непосредственно с еврейского языка, — перевода, который в свое время произвел целую бурю в русском духовном обществе и бросил тень на правомыслие переводчика вместе с некоторыми из его ученых друзей. Несомненно также, что Иннокентию было хорошо известно, что перевод этот не был буквально согласен с церковно-славянской Библией, что он держался втайне и что Герасим Петрович Павский никому не давал его, кроме тех лиц, с которыми был отлично знаком, и то через самые надежные руки. Все это ясно видно из писем Иннокентия к Павскому, писанных уже в то время, когда Иннокентий был ректором Киевской Духовной академии, — писем, которые все дышат полной непринужденностью открытого характера их автора. Так, в одном из этих писем Иннокентий, между прочим, пишет о том, что для нового года ему пришло желание сделать для своей (то есть Киевской) академии подарок; но лучшего подарка он придумать не мог, как «доставить в академическую библиотеку полный (какой есть) перевод Ветхого Завета на русский язык». «Исполнение сего благого желания, — пишет он далее, — зависит во многом от вас, Герасим Петрович, ибо у вас только можно найти списки перевода полные и совершенно исправные». В конце своего письма Иннокентий просит Павского передать список верному человеку К.Д.Грузину, которому он уже поручил взять на себя труд составить исправный список и прислать в Киев. На этого К.Д.Грузина, который является здесь посредником между Павским и Иннокентием, действительно можно было вполне положиться, как на верного человека, так как он был товарищем Иннокентия по одновременному воспитанию с ним в Киевской Духовной академии* и вообще всегда находился с ним в довольно коротких отношениях, — о чем Павский не мог не знать. Приведенное обстоятельство, конечно, еще не дает никакого основания заподозрить Иннокентия в богословском вольномыслии или неправомыслии; но тем не менее оно все-таки подтверждает некоторую солидарность и близость Иннокентия к делу Павского.

* Карп Грузин поступил в Киевскую Духовную академию из Екатеринославской семинарии, учился вместе с Иннокентием и окончил курс третьим магистром; с 17 сентября 1823 года и до 1826 года занимал должность бакалавра философии при Киевской же академии.

Не будем спорить, — при обширном знакомстве Иннокентия с успехами и современным состоянием как богословских, так и философских наук в Западной Европе, Иннокентий хотя и искусно всегда пользовался ими в своих лекциях, благодаря своему знанию многих иностранных языков (Иннокентий превосходно знал древние языки, но также знал и свободно читал сочинения на французском, немецком и польском языках), но при всегдашнем увлечении, столь ему свойственном, при воодушевленном импровизированном чтении своих лекций, быть может, случайно мог когда-нибудь и уклониться от требований строгой догмы; по крайней мере, так могло показаться другим, которые поэтому и не преминули упрекнуть смелого богослова в вольномыслии, — своего рода «неологизме». Но, кажется, вернее всего будет, если мы скажем, что упреками в вольномыслии Иннокентий просто-напросто был обязан неточному записыванию студентами его лекций и разговорам увлеченной им молодежи. Говорят, что когда до Иннокентия дошел слух о приписываемом ему вольномыслии, он был слишком смущен такою клеветой, тем более что ему будто бы даже грозили при этом разными ужасами. Находя, по всей вероятности, причину этого нелепого слуха также в неточном записывании его лекций студентами, Иннокентий старался как-нибудь поправить дело.

Позвав к себе старшего студента, он спросил его: «По чему вы будете готовиться к экзамену?» (полугодичному перед праздником Рождества Христова) — «У нас есть несколько экземпляров записанных в классе лекций по вашему предмету». — «Несколько? Любопытно посмотреть, как вы записали. Принесите мне!» Студент принес. Недолго рассматривая их, Иннокентий бросил в топившуюся у него в то время печку, а к экзамену дал особенные записки. Это, говорят, было в VI курсе, то есть в первое же время ректорствования Иннокентия в Киевской Духовной академии. Впоследствии Иннокентий старался уже заранее просматривать и выправлять студенческие записки, хотя, впрочем, такая правка не всегда была окончательной, не требовавшей нового просмотра. Из студентов VI курса (1829-1833 годов) в неправомыслии заподозрен был, между прочим, студент Иван Петрович Боричевский. Четыре года писали его в разрядных списках в числе первых, а по иным предметам и первым студентом, даже отделяли иногда чертою от прочих (как бывало тогда в обычае); но именно в его курсовом рассуждении: «О Церкви управляемой и управляющей благодатию», пропущенном Иннокентием, и найдено было высшими судьями неправомыслие: автору дали только степень кандидата, и то приняв во внимание его прежние отличные успехи (Юбилей Киевской Духовной академии, с.97. Иван Боричевский был прислан в Киевскую академию из Минской семинарии; в академии он окончил курс в 1833 году и, по окончании курса, занял первое место в числе старших кандидатов).

Наконец, к этому нужно присоединить еще возбуждение обвинения Иннокентия в неправомыслии, которое будто бы было им обнаружено еще в бытность его профессором и инспектором в Санкт-Петербургской Духовной академии. 27 марта 1834 года Киевский митрополит Евгений получил письмо от митрополита Санкт-Петербургского Серафима, в котором последний пишет: «Вследствие сделанного мне поручения, поспешаю отнестись к вашему высокопреосвященству с просьбою, чтоб вы, милостивый архипастырь, благоволили секретно истребовать от ректора Киевской академии вашей, архимандрита Иннокентия, следующие на бумаге объяснения: 1) действительно ли были им, в бытность его инспектором Санкт-Петербургской Духовной академии, читаны студентам оные лекции, отрывки из коих прилагаются при сем; 2) сам ли он составил их или они суть уроки только того профессора, у коего он, быв студентом, обучался богословию, и кто таков был тот профессор; 3) не читал ли он лекций таковых студентам Киевской академии или не давал ли он списывать копий с них; 4) признает ли он лекции сии с учением Православныя Церкви нашея согласными или не признает; 5) если не признает, то как осмелился он читать их студентам? Какие же даст он ответы на все эти пункты, оные прошу доставить мне немедленно за собственноручным его подписанием, возвратив при них и самые сии выписки». Когда митрополит Евгений объявил Иннокентию содержание этого письма и предложил ему представить письменное объяснение по всем указанным пунктам, Иннокентий дал категорический ответ, что «лекций, из коих взяты отрывки, им, Иннокентием, студентам Санкт-Петербургской академии давано никогда не было». 17 апреля Евгений отправил этот ответ Иннокентия в Санкт-Петербург. Члены Священного Синода такого ответа никак не ожидали, а потому и были даже немало удивлены им, когда Серафим представил его на их благоусмотрение. «Члены сии надеялись, как пишет Серафим Евгению от 22 мая, что архимандрит Иннокентий учинит признание, что он действительно преподавал студентам Санкт-Петербургской академии таковые лекции, с искренним признанием своих заблуждений, в кои впал он по легкомыслию своему, и с обещанием, что он не только не будет сообщать оных кому-либо письменно или словесно, но и сам никогда не будет держать их, и полагали кончить сим все дело тем охотнее, что им известны как особенные ректора сего дарования, по коим может он быть весьма полезным для духовных училищ, так и по его хорошей нравственности. Но как он на сделанные ему те вопросы письменно ответствовал, что никогда им таковых лекций студентам Санкт-Петербургской академии давано не было, то они за нужное признали привести дело сие в большую, без всякой, впрочем, огласки, ясность». Что было сделано для того, чтобы дело это привести в большую ясность, можно видеть из препровожденной к Евгению особой синодальной «записки». «6 мая, — говорится в этой “записке”, — представлен был высокопреосвященнейшему митрополиту Новгородскому, и им с некоторыми другими членами Священного Синода рассмотрен полный текст означенных лекций; и выписки оказались взятыми из оного и с ним сходными, хотя то был другой и из других рук взятый экземпляр, а не тот, из которого взяты были выписки в прошедшем году. На этом экземпляре против одного места, где говорится о свободе, рукою неизвестного читателя этой рукописи, между прочим, написано: “Не хотел ли отец Иннокентий сказать о безусловном обнаружении свободы в поступках?”». Отсюда члены Священного Синода заключили, что именно Иннокентий был автором этих лекций, автором в точном смысле этого слова. Затем, с той же самой целью — приведения дела в большую ясность — был приглашен членами один из бывших слушателей Иннокентия, который также положительно объявил, что вышеозначенные лекции были действительно преподаны архимандритом Иннокентием устно, что несколько студентов записывали его слова и что затем, по взаимному сличению этих записей, составлялся уже полный текст лекций, который и распространялся между слушателями в списках, из которых несколько экземпляров, впрочем, не в большом количестве, вращались в то время и между известными лицами в самом Санкт-Петербурге. Три экземпляра таких лекций были во владении и у членов Священного Синода. Ввиду всего сказанного членами Священного Синода было признано необходимым сообщить об оказавшемся Киевскому митрополиту Евгению, «дабы он, вновь призвав архимандрита Иннокентия, при архипастырском увещании, вразумил его, что сие не официально, а приватно и тайно производимое дело имеет целью не то, чтоб подвергнуть архимандрита Иннокентия ответственности за погрешности, но чтобы довести его до откровенного изъяснения истины, побудить к усовершению своего образа мыслей и тем предохранить его от дальнейших погрешностей и заблуждений и следующего за ними вреда и ответственности, и доверенность к нему начальства по службе восстановить и утвердить». Митрополит Серафим в заключение своего письма к митрополиту Евгению также писал следующее: «Препровождая ее (“записку”) к вашему высокопреосвященству, я уверяю вас, по всей совести моей, что члены Священного Синода, коими она сделана, искреннейше желают соблюсти отца архимандрита Иннокентия как для собственной пользы его, так и для пользы Святой Церкви и духовных училищ, надеясь несомненно, что вы, как добрый пастырь, употребите всевозможное старание, чтобы сие благое их желание через вас, при содействии благодати Божией, совершенно было исполнено к общему нашему и вашему радованию». Когда Евгений сообщил обо всем этом Иннокентию, Иннокентий все-таки стоял на своем, утверждая, что «лекций, из которых взяты отрывки (содержавшие неправославный образ мыслей), им, Иннокентием, студентам Санкт-Петербургской академии давано никогда не было».

На основании письма Московского митрополита Филарета к Иннокентию от 25 февраля 1836 года можно догадываться, что настоящее негласное дознание об образе мыслей Киевского ректора было возбуждено, между прочим, самим Филаретом. Слух о «неологизме» таких школьных богословов-новаторов, как Павский и Иннокентий, конечно не мог не достигнуть ушей строгого блюстителя Православия, каким был всегда Московский святитель. Желая проверить этот слух, он, по всей вероятности, постарался достать экземпляр студенческих записей Иннокентиевских лекций и нашел в них в некоторых местах неточное, а быть может и совершенно даже неправославное изложение тех или других истин «общего богословия». Зная в чем дело и желая поскорее потушить начинавшийся пожар, Иннокентий, несмотря на поддержку его со стороны Киевского митрополита Евгения, решился однако же отправить письмо и к Московскому митрополиту Филарету. В этом письме он жаловался Московскому святителю на оказанную к нему несправедливость и притеснения. Трудно допустить, чтобы архимандрит Иннокентий был действительно виновным в этом деле, чтобы этот ученый и разумный человек, готовившийся принять епископство в Православной Церкви, на самом деле имел неправославный образ мыслей и не только имел, но и открыто навязывал его другим, — обучавшемуся у него юношеству. Нам кажется это полною психологическою невозможностью. Но зато легко и удобно уяснить себе, каким образом в студенческую запись Иннокентиевских лекций могли войти неверные, а потому и неправославные мысли. «Живая, ораторски патетическая лекция Иннокентия, — говорит профессор Барсов («Христианское Чтение», 1883, № 11-12, с.647), — едва ли могла быть воспроизведена точно посредством записи даже стенографической. Но такая запись в то время вовсе не была известна, и нисколько неудивительно, что в лекциях, в том виде, как они вышли из-под записей студентов, могли быть мысли неверные. Но, очевидно, за них сам лектор вовсе не подлежал ответственности, ибо это не были его собственные мысли. В таком виде действительно дело и выяснилось, как это видно из письма Филарета к Иннокентию от 25 февраля 1836 года». Из этого же письма можно заключить, что митрополит Филарет, а затем и остальные члены Священного Синода, как видно, были вполне удовлетворены объяснениями Иннокентия, данными им по этому делу.

Как бы то ни было, но именно указанные нами обстоятельства были причиной того, что в течение почти четырех лет митрополит Евгений, при всех своих личных симпатиях, относился к Иннокентию довольно недоверчиво. Впоследствии, впрочем, убедившись в несправедливости указанных слухов и обвинений, Евгений не только успокоился касательно свободомыслия Иннокентия, но проникся к нему глубоким уважением и несомненным доверием, раскрывал перед ним свои проекты различных преобразований и совместно с ним обсуждал их; даже кабинетные ученые занятия не были сокрыты митрополитом от Иннокентия, которому он не только указывал путь необходимых дальнейших научных исследований, но и поручал для продолжения свои недоконченные работы. Это видно даже отчасти из письма Иннокентия к Макарию от 26 декабря 1846 года. В этом письме, уже из Харькова, Иннокентий пишет, между прочим, следующее: «С нетерпением жду истории преосвященного рижского (то есть Филарета Гумилевского). Теперь можно отдохнуть сердцем за историю, мысль о коей, признаюсь, лежала у меня камнем на сердце. Известно ли вам, что покойный преосвященный Евгений располагал писать историю Церкви? У меня есть несколько ее начальных глав. Из нее взята у него история Софийского собора. Если угодно, я вам могу прислать. С нового года и мы причислим себя к вашему братству историческому». Макарий заинтересовался историческими работами митрополита Евгения и просил Иннокентия прислать их с первой же почтой. Исполняя это желание Макария, Иннокентий писал ему от 27 марта 1847 года, между прочим, следующее: «Все, что отыскалось из отрывков истории преосвященного Евгения, посылается вам вместе с сим письмом. Тут увидите, по крайней мере, его идею истории Русской Церкви и план. Писал он ее, как я вам, кажется, говорил прежде, немного, поворотил потом к истории киевского Софийского собора, о которой он сам не раз говорил, что она будет вместо истории Русской Церкви. Я многократно подходил к нему с мыслью и желанием, чтобы он принялся за составление полной истории. Но у него вовсе не было к ней расположения. Особенного ожидать было нельзя. Но все же любопытно и поучительно было бы видеть его взгляд на события. Взор его был как-то узок и поверхностен и притом не без значительного скептицизма. Новейшие розыскания и открытия были для него чужды. Но касательно многих частностей он был незаменим. Это ум регистратурный...»

Этот «регистратурный ум» «не без значительного скептицизма» был однако же настолько доверчив к Иннокентию, в особенности в деле управления ходом академических занятий, что Иннокентий, повторяем, на деле был полным хозяином управляемого им высшего учебного Духовного заведения. Он действовал как хотел и как находил лучшим, будучи вполне уверенным, что на все его действия воспоследует полное согласие со стороны митрополита. Доверием этим Иннокентий, однако же, никогда не злоупотреблял, а, напротив, благодаря ему, много сделал добра для подведомственной ему академии. Преподавание некоторых наук он распространил; так, философию во всем ее объеме постоянно стали излагать уже три наставника: протоиерей Иван Михайлович Скворцов — метафизику, Василий Николаевич Карпов — эмпирическую психологию, отец Алексей Шокотов — историю систем философских (так философия читается в Духовных академиях и в настоящее время); другим наукам он старался дать лучший вид: это — герменевтике и обличительному богословию; третьи ввел вновь: именно экклезиастику и церковное законоведение или канонику. Мало того, многим наукам он указал даже совершенно новое направление. В этом отношении он обращал особенное внимание на преподававшиеся в академии науки богословские, исторические и философские.

О направлении и преподавании богословских наук мы скажем, впрочем, несколько более частно, когда будем говорить о деятельности самого Иннокентия, как профессора богословских наук в Киевской Духовной академии. Что же касается наук исторических, то Иннокентий не только оживил их преподавание, но и сообщил ему совершенно новое движение, указав, как на последнюю цель исторического образования, на изучение и уразумение смысла истории своего собственного Отечества и своей собственной Церкви.

Преподавание философии в Киевской Духовной академии Иннокентий также поставил на небывалую до тех пор высоту и совершенство. Значительно расширившись в объеме, философская наука при нем обновилась и в своем направлении. Это направление, как говорит профессор И.И.Малышевский (Юбилей Киевской Духовной академии, с.103-105), начатое, по возбуждению Иннокентия, Новицким и Михневичем, читавшим свою стройную систему истории философии, особенно выразилось в Авсеневе, в его обширной психологии и других частях философии, читанных им во время его профессорства в Киевской Духовной академии. Это направление — историко-систематическое, по преимуществу созерцательное. Усвоив простые элементы здравой философии, определившиеся в направлении прежнем — догматико-логическом, философская наука в Киевской Духовной академии со времен Иннокентия стала обнаруживать стремление к более свободному и самостоятельному философствованию в собственном смысле, опиравшемуся на более глубокое и многостороннее знакомство с миром философской мысли. Историческое развитие философии стало изучаться и прилагаться к обширной и строгой системе, которая должна была, по-видимому, прийти к последнему слову науки, к конечному решению ее вековых вопросов. Вместе с тем сильно возбужденная собственная созерцательность у киевских профессоров этой науки стала выражаться в стремлении к смелым теоретическим построениям и всеобщим мысленным обзорам, к некоторой высшей идеальной философии. Это было время юношеского увлечения философским духом, веры в могущество умственного творчества, когда думалось иногда не только о возможности, но и о действительности созерцания абсолютной истины, о проникновении силою не столько анализа, сколько целостного созерцания в тайны духа, в сущность бытия и жизни всего сущего. Это была одушевленная, поэтическая философия, какой только она и могла быть при руководстве такого выспренного гения, каков был гений Иннокентия! Самый язык ее был уже не латинский, а живой и свободный язык русский. Правда, иногда он был не чужд некоторой угловатости и тяжелой терминологии; но зато нередко он отличался также и тонким изяществом, поэтической образностью и выразительностью, ясно говоривших о силе внутреннего одушевления философствовавшего профессора. Отсюда — сильное увлечение философией и в студентах, вызываемых не столько к почтительному вниманию, как прежде, сколько к взаимному сочувствию к общему стремлению в мир идеальный. Из философских систем в это время в Киевской академии пользовались большим сочувствием системы, составленные по идеям сперва Шеллинговой, а потом Гегелевой философии, которые своим выспренным, созерцательным характером, широтой и глубиной воззрений, художественною стройностью, симметричностью общего плана и рельефностью своих частных форм в то время довольно сильно действовали на живую мысль, пленяли воображение, а вместе с тем своим видимым уважением к христианству и стремлением сблизиться с ним во всем успокоительно действовали и на самое религиозное чувство и ум, обещая ему открыть возможность заглянуть через них глубже и в самые основания христианской веры. Впрочем, эти смелые порывы и стремления у киевских профессоров умерялись благоговением перед тайнами веры, открытыми в слове Божием и учении Церкви.

Однако же, надлежащая постановка той или другой академической науки Иннокентию стоила иногда немалых трудов и не всегда обходилась без столкновения с наставниками, без некоторых неприятностей. Вот что произошло, например, между Иннокентием и профессором философии Авсеневым на первых порах профессорства последнего в Киевской Духовной академии*.

* Петр Семенович Авсенев, впоследствии архимандрит Феофан, был прислан в Киевскую академию из Воронежской семинарии; окончил курс в академии в 1833 году восьмым магистром. По окончании курса был оставлен при академии бакалавром немецкого языка; с 3 марта 1836 года перешел на кафедру философских наук; 22 октября 1839 года — экстраординарный профессор; с 1845 года — ординарный профессор; с 1836 года состоял адъюнктом по кафедре философии в Университете святого Владимира, где продолжал преподавание и по поступлении в 1844 году в монашество; 16 июля 1846 года возведен в сан архимандрита; с 31 декабря 1846 года — инспектор академии; в марте 1850 года, по прошению, уволен от академической службы и определен настоятелем при посольской церкви в Риме, где и скончался 31 марта 1852 года.

Первые три года, по окончании своего академического образования (1833-1836 годы), Петр Семенович Авсенев читал в академии немецкий язык; но уже готовился к преподаванию философии. Иннокентий, всегда умевший удачно подбирать себе людей и сослуживцев, замечая в нем философское призвание и образование, сочувствовал его переходу на кафедру философскую, а по переходе счел нужным поощрить его к своему делу. Это поощрение имело, однако же, вначале вид тяжкого испытания для Авсенева. Придя на одну из его лекций, Иннокентий, по окончании лекции, обратился к студентам с похвалой наставнику, советуя им слушать его усердно. Но в тот же день он позвал Авсенева к себе и высказал ему самое резкое порицание за читанную им в тот день лекцию, присоединив будто бы даже угрозу увольнения. Пораженный такою неожиданностью, Авсенев подал прошение об увольнении. Иннокентий почувствовал свою ошибку, поводом к которой была, вероятно, обычная робость молодого философа, вследствие которой он, читая лекцию в присутствии ректора, не имел достаточно развязности и, быть может, говорил ее не так, как приготовил дома. Не приняв прошения, Иннокентий поспешил устроить домашнее собрание у себя из некоторых профессоров академии, более близких к Авсеневу, пригласил также и самого Авсенева к себе и в этом товарищеском кругу постарался успокоить всегда, впрочем, кроткого Авсенева. Впоследствии, когда Авсенев написал для студентов вторую часть своей психологии (истории души), Иннокентий, прочитав ее, отозвался о ней с большою похвалою среди наставников; думал даже представить ее высшему начальству и ходатайствовать о награде автору. Ни ходатайство, ни представление это, однако, не состоялись, кажется, по скромности самого Авсенева, считавшего всякие труды свои далеко еще не совершенными и требовавшими новой обработки (См. Юбилей Киевской Духовной академии, с.103-104).

Ближе всех тогдашних профессоров стоял к Иннокентию знаменитый профессор Киевской Духовной академии по кафедре теории церковного проповедничества Яков Косьмич Амфитеатров*, по месту родины — земляк, а по духу научных занятий — самый любимый сослуживец Иннокентия, лучший осуществитель его благих начинаний.

* Я.К.Амфитеатров был прислан для получения высшего богословского образования в Киевскую Духовную академию из Орловской же семинарии; окончил курс в академии в 1829 году первым магистром; с 26 сентября 1829 года бакалавр, с 1 августа 1835 года — экстра-ординарный профессор, а с 4 мая 1837 года — ординарный профессор; автор «Гомилетики», «Бесед об отношении Церкви к христианам», многих рассказов из простонародного быта, помещавшихся в «Маяке» («Простоволосые», «Лева Далина», «О киянах»), «Бесед священника к поселянам» (напечатанных в «Воскресном Чтении»), и многих других статей. Скончался 8 июля 1848 года. Более подробные сведения об Амфитеатрове можно найти у В.Аскоченского: «Амфитеатров Яков Косьмич, ординарный профессор Киевской Духовной академии». Киев, 1857 год.

Обыкновенно об Амфитеатрове Иннокентий отзывался так: «У меня золотой гомилетик Амфитеатров и отличный проповедник». И действительно, Яков Косьмич Амфитеатров сделал весьма много для усовершенствования и развития науки, которую он преподавал, то есть гомилетики. Науке этой, приостановленной на старом учебнике, он дал, при посредстве и теплом участии Иннокентия, совершенно новый и вполне самостоятельный характер. В ней он обнял содержание, постиг дух церковной проповеди так, как они открываются в Библии, у великих учителей и отцов и в непрестающем учительстве Православной Церкви, заключенном особенно в ее богослужебных книгах. Идеальные требования, возникающие отсюда для церковной проповеди, он соединил, с одной стороны, с требованиями высокоразвитого, христианского эстетического чувства, с другой — с требованиями общенародности и жизненной приспособляемости, постигнутыми его поэтическим чутьем и народолюбивою душою. Строгий систематик, он был увлекателен как поэт. Главным и существенным результатом понесенных Амфитеатровым трудов в этом отношении было увлечение студентов предметом, до тех пор совершенно не пользовавшимся среди них популярностью. Студенты полюбили теорию церковного проповедничества, увлеклись ею, соревновали между собою в составлении проповедей. Отсюда — процветание проповедничества даже и между студентами... Этим начинающим проповедникам тогда выяснилась, однако же, более всего та основная мысль, что сила проповеди заключается не в красной фразе, не в тонком умствовании, а в силе убеждения, в силе внутреннего проникновения проповедника своим предметом и своим священным призванием, требующим благоговейного и молитвенного настроения, искренней ревности о славе Божией и благе ближнего.

Иннокентий, этот гениальный проповедник, так сказать, по самой своей природе, не мог не быть в этом деле не только лучшим руководителем, но и лучшим пособником Амфитеатрова. И если Амфитеатров был отличным профессором теории церковного проповедничества в стенах академической аудитории, то за стенами аудиторий таким профессором этого предмета всегда был сам Иннокентий. Он научал и наставлял студентов в деле церковного проповедничества не только своим собственным личным примером, о чем мы будем говорить в свое время, но и своими советами в частных беседах. «Раз как-то сошлись мы в кружок, — рассказывает один из учеников Иннокентия («Венок» Погодина, с.79-80), — и начали толковать о том, как бы научиться писать хорошо проповеди и произносить их хотя не так, как, например, наш отец ректор, но по крайней мере — порядочно. Желание было похвальное. Толковали, толковали, судили-рядили, — и кончили, однако же, ничем, то есть никто не мог сказать из нас ничего дельного. Случилось же так, — и это вскоре после наших разговоров и суждений насчет проповедей, — что сам покойный преосвященный (то есть ректор Иннокентий) помог нам в этом деле. Разбирая проповедь одного из студентов и находя в ней недостатки, он предложил нам следующее наставление: «Чтобы сделаться хорошим проповедником, для этого требуется немногое. (Вот что? — подумал я, замечает рассказчик, — а мы требовали, помнится, чего-то многого). Пишите, во-первых, просто, без всяких умствований: это не в духе Евангельских истин. Видите, как они просты и доступны для каждого, и как обильны мыслями! Читаешь и не начитаешься! Пишите, во-вторых, не с тем, чтобы показать себя или, так сказать, блеснуть: этой мысли вы опасайтесь, иначе далеко уклонитесь от цели. Нам нужно убедить, наставить, вразумить. Вот цель проповедника! Но главное — вы сами должны быть прежде всего убежденными в той истине, какую хотите передать другим; а для этого нужны твердая вера и доброе сердце. Третье — касательно слушателей: принимайте их, кто бы они ни были, не более как за ваших учеников, и вы будете говорить смело и свободно; говорите, а не читайте, старайтесь говорить наизусть, — и слушатели всегда останутся довольными. Наконец, в-четвертых, помните, что исходя в среду Церкви для проповедывания, вы выходите как бы на всемирную апостольскую проповедь, что вы — то же, что посланники Божий. Представив все это, вы невольно возблагоговеете пред своим высоким назначением — и произнесете проповедь прекрасно...»

В деле управления академией в качестве ректора много помогало Иннокентию то редкое свойство души человеческой, которым так полновластно обладал Иннокентий и благодаря которому он всегда имел возможность скреплять в сердце сослуживцев товарищескую общительность и повсюду вносил жизнь и успокоение. По своей природе, по своему характеру, Иннокентий был человек живой и веселый; его душа была открыта для каждого и ничего в ней не было скрытного, затаенного, — никаких задних мыслей. Правда, он был человек довольно вспыльчивого характера, горячий и слишком впечатлительный. Но его гнев, его вспышки никогда не оставляли по себе в его душе никаких следов. Вылились наружу и — исчезли безследно. Он говорил всегда только то, что было у него на душе, — ни больше, ни меньше; радовался всегда всею своею радостью, гневался всем своим гневом. Каков он был на самом деле, таков он был и для других. Свойственную ему веселость он, впрочем, умерял всегда своими серьезными и учеными трудами, отчего был более задумчив, нежели весел; он постоянно, так сказать, вращался в своем умственном, идеальном мире. Но в дружеских беседах он был любезен до чрезвычайности. Рассказать какую-нибудь историю или анекдот, который бы мог заинтересовать всех присутствующих, доставить невинное, но приятное удовольствие обществу друзей и сотоварищей, скрепить, сплотить их в одну душу и один дух, — это было, если можно так выразиться, его страстью, нравственной для него необходимостью. Неудивительно поэтому, когда в ректорствование Иннокентия академическая корпорация думала с ним одну думу, жила с ним одною жизнью. Лучше сказать — это была не корпорация, а скорее — одна родственная семья, у которой были одни цели, одни стремления, одни заботы, одни и те же радости, одни и те же желания... Место отца в этой семье занимал, разумеется, любимый всеми членами ее Иннокентий. И влияние Иннокентия на сослуживцев своих тем было сильнее и продолжительнее, чем оно опиралось не на внешнюю силу, не на внешнее давление, а на его всестороннее превосходство, на его нравственный авторитет. Академические профессора не только уважали своего ректора Иннокентия, но благоговели перед ним; называли его не иначе, как «наш доктор», которого суждение считалось ими безапелляционным приговором, просьба, желание — неизменным, самым строгим требованием закона. «Стыдно, и грустно мне, — писал Я.К.Амфитеатров своему брату в письме от 7 декабря 1833 года, — от этой несчастной мысли, что я так долго не писал к тебе. Что делать, брат! Чем долее живу на свете, тем более вижу трудов и занятий по должности. Молись, да не оскудеет во мне не любовь к тебе, которая выну неоскудно живет в моем сердце, а сила и здоровье мое... В настоящее время я более всего занят собственными лекциями, кои доктор (то есть ректор академии Иннокентий) одобряет — спасибо ему — и обязывает меня выработать оные для некоей цели. Сверх того мне поставлено в обязанность сказывать еженедельно (!) проповеди. Из этого ты можешь судить, что у меня немного свободного времени...» Вот как Иннокентий умел заставлять работать профессоров академии, даже весьма ревностных и самих по себе, без всякого, однако же, внешнего давления...

Нравственное влияние Иннокентия на своих сослуживцев было настолько велико и продолжительно, что глубокое и безпредельное уважение к нему и неразрывные узы любви они сохраняли в своем сердце до гробовой доски. Вместе с Иннокентием был прислан в Киевскую Духовную академию инспектором архимандрит Иеремия, бывший потом преемником Иннокентия по ректорству, а впоследствии епископом Нижегородским. В 1869 году, в год пятидесятилетнего юбилея Киевской Духовной академии, будучи уже на покое вследствие тяжкой своей болезни, Иеремия, передавая некоторые вещи через других в дар академии, в своем письме к ректору писал, между прочим, следующее: «Я же, если не лично, по времени, то через почту доставлю крест в память первого, преобразованной академии вашей, питомца, в Бозе почивающего архиепископа Херсонского Иннокентия, и всех усопших соучеников и учеников его, крест из Иерусалима, куда во все годы достославного его служения академии и после выну душа его стремилась...»

Братский монастырь и Академия

Братский монастырь и Киевская Духовная Академия (новый корпус)

В деле постановки преподавания академических предметов Иннокентий, очевидно, сделал более, чем сколько обещал в письме к другу своему Герасиму Петровичу Павскому. Он сделал для академии Киевской не «что-либо» только «доброе», но все довел до возможного в то время совершенства. Так понимали значение Иннокентия для Киевской Духовной академии и его современники и его сослуживцы; так понимали его даже и самые тогдашние студенты киевские. Вот что, например, пишет один из бывших слушателей Иннокентия. «Все время моего академического учения, с 1833 по 1837 год, было особенным временем во многих отношениях. Академия наша пришла в самое цветущее положение, будучи обязана этим покойному преосвященному (то есть ректору Иннокентию). По его идеям, по его планам и предначертаниям, науки у нас пошли вперед, умножились введением новых предметов или же усовершились по другому совсем направлению, нежели чем это было прежде. В низшем отделении эмпирическая или опытная психология была преподаваема в первый раз по методе, указанной покойным преосвященным. И этот предмет, как очень любопытный и занимательный, студенты слушали с большим удовольствием. Философия отцов Церкви и право естественное также не менее были любопытны и занимательны. В высшем отделении читана была гомилетика в самом обширном виде. Преподавал ее покойный Яков Косьмич Амфитеатров. Человек этот был с большими способностями, безпримерно доброй души, и сердца, преисполненного живыми христианскими чувствованиями. Любил свой предмет как самого себя. Гомилетика — это была его жизнь, пища, все! Он трудился, усовершал этот предмет долго, немного менее двадцати лет; к тому же Амфитеатров был известен как отличный проповедник. После преосвященного Иннокентия он занимал первое место на церковной кафедре. Его проповеди слушали с таким же увлечением, как и проповеди самого Иннокентия. К концу нашего курса введена была новая наука — каноническое право. Читал этот предмет протоиерей Иван Михайлович Скворцов. Здесь кстати заметить, что господа наставники представляли свои лекции на рассмотрение отцу ректору, особливо по тем предметам, кои вновь вводились или излагаемы были по методе, им указанной. А каких, подумаешь, у нас не было людей!.. Вот они: например, Скворцов — философ и в то же время истолкователь церковных правил. Я.К.Амфитеатров — гомилетик. Были и другие, не менее замечательные наставники. Иннокентий сиял в святилище Петра Могилы, словно солнце, а прочие наставники наши были, так сказать, его спутниками» («Венок» Погодина, с.85-86).

После такого свидетельства непосредственного ученика Иннокентия и очевидца всех его трудов и действий на пользу воспитавшей его академии, мы не думаем, чтобы поэтическое воображение С.Пономарева приписало Иннокентию что-либо лишнее в тех немногих, посвященных его памяти строках, которые находятся в его прекрасном стихотворении — оде на день пятидесятилетнего юбилея Киевской Духовной академии. Вот эти строки:

Привет и слава — здесь развитый,
Из первых первый, как заря,
Наш Иннокентий знаменитый,
Наш сладкий сердцу вития!

Сам — академия живая,
Ты потрудился здесь за всех,
Преобразуя, развивая
И окрыляя на успех.

* * *

И много славных окружило,
Как ряд сияющих планет,
Тебя, центральное светило,
Всему дававший жизнь и свет!

И та эпоха — Образцова!
И дорогие имена
Амфитеатрова, Скворцова
Родная ведает страна...

В деле возрождения и усовершенствования богословской науки в Киевской Духовной академии значение Иннокентия было так велико и так существенно важно, что оно почти неотделимо от значения самой академии в деле богословского образования и духовного просвещения южной половины нашего Отечества и в истории нашей Церкви. Это доказывает целая масса адресов, поднесенных разными лицами и учреждениями Киевской Духовной академии в день ее пятидесятилетнего юбилея, — адресов, в которых значение академии для Русской Церкви и Русского Государства почти никогда не отделяется от значения Иннокентия для самой академии. Вот что писал, например, в своем адресе Московский Императорский Университет:

Блестящим, необыкновенным успехом ознаменовано было уже самое начало истекшего пятидесятилетия Киевской Духовной академии. Едва возродилась она из новой жизни, — и дала русскому православному и ученому миру Иннокентия. Гениальный питомец, много послуживший Русской Церкви и науке своими глубоко назидательными и учеными трудами, был самым дорогим приобретением и для воспитавшей его академии.

Высокодаровитый наставник и вождь, он и в академии, когда ему выпал жребий стоять во главе ее, учением и примером неустанно двигал науку вперед, и ему, своему бывшему ученику, она обязана и тем, что ее главная, русская богословская наука заговорила в ней на родном, чисто русском, изящно-литературном, им созданном языке, вместо чужого, латинского, схоластического языка.

Неустанный работник на ниве Божией, вечно приснопамятный архипастырь Иннокентий, к глубокой скорби Русской Церкви и науки, давно уже почил от всех трудов, а пост свой в академии он оставил еще и задолго прежде, но дух его и доселе не покинул ее и не померкла слава ее.

В том же духе и по пути, проложенному знаменитым предшественником, неуклонно вели Киевскую Духовную академию и его достойные преемники и удержали ее на той же самой высоте...

Почти те же самые мысли, хотя и в других словах, высказал в своем приветствии Киевской Духовной академии и известный академик М.П.Погодин, говоривший, впрочем, не от университета, не от академии, не от какого-либо ученого общества, а от простого русского сердца, как частный человек, как служитель истории. «В новое время, — говорил Погодин, — сюда (то есть в Киевскую академию) приходил искать мудрости Ломоносов; в новейшее — здесь учил, проповедовал и благовествовал силою многою наш незабвенный, наш златоустый Иннокентий. Дух его, верно, теперь здесь носится, и он радуется на зрелые плоды своего сеяния, которыми мы, современные свидетели ученых и духовных подвигов, в этом торжественном собрании внутренно утешаемся и услаждаемся...»

Братский монастырь и Академия

Братский монастырь и Киевская Духовная Академия (новый корпус)

По словам такого же поздравительного адреса Киевской Духовной семинарии, слава Иннокентия во время его управления академией одновременно отражалась также и на Киевской семинарии, находившейся тогда под ее ведением. «В период времени, — говорится в адресе, — когда академией с громкой славой управлял в Бозе почивший Иннокентий, архиепископ Херсонский, семинарией, под сенью его славы, правили один вскоре за другим товарищи его детства и школы — преосвященный Иустин, бывший епископ Владимирский, и Иеремия, бывший епископ Нижегородский, из которых последний занял потом в академии пост приснопоминаемого архиепископа Иннокентия...»

Как ректор, много полезного сделал Иннокентий для Киевской Духовной академии и в хозяйственном или экономическом отношении, заботясь о предоставлении студентам больших удобств и улучшений касательно их внешнего существования, хотя лично от него в этом случае зависело, конечно, весьма, немногое. Жилые комнаты и аудитории он любил содержать всегда в отличной чистоте и опрятности, часто подновлял и исправлял оба академических корпуса, насадил на академическом дворе прекрасные аллеи, усовершенствовал больницу, улучшил стол и платье студентов, украсил академическую залу портретами знаменитых людей, воспитавшихся в академии, наконец, обогатил физический кабинет и академическую библиотеку, и тому подобное.

Со студентами академии Иннокентий, как ректор, всегда обходился так, как не обходился до тех пор с ними ни один из его предшественников, — ласково, вежливо и благородно; к недостаткам их и проступкам он был довольно снисходителен, особенно когда проступки эти происходили не от злонамеренности и дурного направления воли, а от неосторожности, случайности и тому подобного; за более же важные преступления ему иногда приходилось и строго пожурить кого-нибудь. Вообще в его отношении к студентам, как начальника заведения к воспитанникам, можно было видеть гораздо более отеческой доброты и заботливости, нежели сухой строгости и бездушной взыскательности, без всякой, однако же, «потачки» дурному направлению их воли. «Бывало пожурит он кого-либо из нас, — рассказывает нам один из бывших учеников Иннокентия, — а журил тоже ловко! Мастер был на все. Но только и гневу было, что на один час. Потом призовет к себе дежурного и спросит: «А что, такой-то студент скорбит?» — «Печален, Преосвященнейший Владыко» (рассказ относится к 1837 году, когда Иннокентий был уже епископом). — «Возьмите же вот эту книгу (непременно своего сочинения: Страстную или Светлую Седмицу), отдайте ему и скажите, чтобы он был покоен, что между нами забыто все».

Как редко кто другой, Иннокентий обладал редкою способностью производить самое приятное и увлекающее впечатление при первой же с ним встрече. Но первое впечатление, как известно, почти всегда имеет громадное значение, особенно для впечатлительного юношества. Понятно поэтому, отчего в то время киевские студенты, при самом же первом своем появлении в академических стенах, так быстро привязывались к симпатичному своему ректору. Он умел каждого принять, обласкать, ободрить, приютить. В этом отношении он также оставил о себе в многочисленных своих учениках киевских (их было до четырехсот человек) самое приятное воспоминание. Вот что рассказывает, например, о своей первой встрече с Иннокентием и вынесенном от него впечатлении один из бывших его учеников — впоследствии архимандрит Иосаф (Гапонов).

В 1833 году поступил я в Киевскую академию, будучи вдовцом, из священников. В Киев, помню, приехал 12 августа; остановился на Подоле близ Братского монастыря. Назавтра утром пошел в академию, отыскал своих земляков — студентов академии, поступивших уже в высшее отделение. Они приняли меня, спасибо, как нельзя лучше, радушно; указали, к кому я должен прежде всего явиться. По их совету, я сперва представился инспектору академии Иеремии. Инспектор обошелся со мною весьма благосклонно. Приказал перебраться мне в академию, указал комнату в новом корпусе, где я и прожил четыре года в продолжение всего академического курса. Это был в мое время особый номер для монашествующих студентов, угловой, в нижнем этаже, обращенном к небольшому академическюму саду. Меня на первых порах удивила какая-то особенная точность и исправность в распоряжениях со стороны академического начальства. Едва я перебрался в академию, как уже нашел в своей комнате железную койку, тюфяк с двумя подушками, чистую простыню и новое шерстяное одеяло, столик, шкаф и два стула. Смотря на все это, я как-то воодушевился: прошел, по-видимому, и тот страх, что я приехал в академию не в гости, а учиться, после шестилетнего моего священства взяться опять за книги, сесть на академическую скамью вместе с моими товарищами, молодежью, только что кончившей курс семинарских наук, и слушать лекции профессоров академии. Все это очень хорошо. А экзамен? — невольно подумал я (удивительно, как это иногда совсем некстати приходят на ум такие мысли!). Ведь чтоб быть студентом академии, — продолжал думать я, — сперва надо выдержать экзамен. Здесь профессора и бакалавры — не то, что семинарские наставники, а главное здесь — Иннокентий... Представив все это себе живо, я, признаюсь, порядочно струсил. Начал ходить по комнате в большом раздумьи и, наконец, остановился на той мысли: уж не возвратиться ли мне домой? Вдруг входит в мою комнату служитель от инспектора с приказанием, чтоб я шел к ректору. Услышав такое повеление, я как-то опять ободрился, преспокойно оделся, перекрестился и пошел. Что будет, то будет. По крайней мере, я хотя тем буду счастлив, что увижу гениального человека, увижу, запечатлею его образ и уеду... Вот уже я в комнате отца ректора. Человек доложил обо мне, отворил залу и я вошел. Из угловой комнаты, — это вроде гостиной в покоях настоятельских (Братского монастыря), — вышел Иннокентий в рясе, без камилавки, подошел ко мне и быстро посмотрел. Я, впрочем, от этого нисколько не смутился, потому что во взоре его выражалось что-то особенно доброе. Поклонившись, я подошел к руке, поцеловал его руку, а он мою. Не могу в точности объяснить своих при этом чувствований. И страх, и уважение, и любовь попеременно волновали мою душу. «Боже мой! — подумал я. — И этот человек не пренебрег мною, сельским священником, поцеловал мою руку!..» Иннокентий стал в некотором от меня отдалении. Склонив голову на левую сторону и заложив руки в карманы, он повел со мною следующую речь: «Давно ли вы овдовели?» — «В 1832 году». — «Сколько лет жили в супружестве?» — «Шесть лет». — «Дети есть у вас?» — «Два сына-малютки; старшему третий год, меньшому другой год пошел». — «Где же он теперь?» — «В доме моих родителей». Тут он помолчал несколько, прошелся по комнате, потом, обратясь ко мне, опять завел разговор. «Ко мне писали о вас Курский преосвященный Илиодор и ректор семинарии Ельпидифор. Да, фамилия ваша Гапонов. Не брат ли ваш Иван Иванович Гапонов, учившийся в здешней академии?» — «Брат двоюродный». — «Я помню его хорошо. Как он поживает?» — «Хорошо, слава Богу». — «Вы в первый раз в Киеве?» — «В первый». — «Пойдите же к вашим землякам, старшим студентам, и попросите их, чтобы они сводили вас в Лавру; побывайте в пещерах, помолитесь Киевским святым угодникам. Комнату вам указали?» — «Указали». — «Хорошо, так пока отдыхайте себе; познакомьтесь с Киевом. Это — город в полном смысле исторический. В нем есть чему поучиться. С Богом!» Вот первое мое свидание с покойным преосвященным Иннокентием. В это время он был еще архимандритом. Я опять поцеловал его руку, а он мою. Тут уж я не утерпел, у меня навернулись слезы; но я старался скрыть это, скоро поклонился и вышел из зала. От ректора пошел я прямо в старый корпус к своим землякам. Увидев меня, они спросили с каким-то безпокойством в один голос: «Что это ты, кажется, чем-то растревожен?» — «Господи! — отвечал я. —Я видел человека... и больше вам ничего не скажу. Пойдемте в Лавру; познакомьте меня с Киевом — вот его приказание!

Судя со стороны, рассказанная сцена не заключает в себе, собственно говоря, ничего особенного, ничего поразительного или трогательного... А между тем нельзя не заметить, какое сильное впечатление произвела эта сцена на рассказчика. Где же причина этого впечатления? Целование рук? Но разве целование рук между священнослужителями одной степени священства составляло нечто неслыханное, небывалое до Иннокентия? Обыкновенным студентам, не священникам, Иннокентий, разумеется, не целовал взаимно рук; а между тем все они, с самой же первой своей встречи с Иннокентием, получали от его обращения с ними одинаково сильное впечатление... Где же, повторяем, причина этого? Нам кажется что рассказчик наш отлично охарактеризовал Иннокентия и в то же время верно указал причину, — и причину истинную полученного им впечатления, — своими немногими словами: «Господи! я видел человека»... Действительно, киевские студенты, прежде всего, видели в своем знаменитом ректоре человека, и притом — человека не только «сидящего на самом седалище Гамалиилове», как иногда говорил Иннокентий о своем киевском ректорстве, а человека в истинном смысле этого слова, — мыслящего, хотящего, любящего и негодующего. И именно это-то человечество Иннокентия производило на студентов такое магическое действие. Они любили его всем сердцем и всею душою, как своего истинно гуманного руководителя, как свою славу, — одним словом, как только одни благовоспитанные дети могут любить своих добрых и честных родителей; они искренно и глубоко уважали его, благоговели пред ним, предугадывали его мысли, предупреждали его желания. Его слово было для них нравственно обязательным законом, его желание, даже, пожалуй, прихоть — самым неотложным для них требованием. Трудно указать жертву, на которую они не были способны, чтобы только сделать угодное своему любимому отцу ректору. Для примера приведем следующий факт со слов одного из студентов Иннокентиевского времени. Однажды, это было в 1834 году, в неделю Пасхи, вдруг Иннокентию пришло желание, чтобы литургия была совершена на греческом языке в академической церкви, где престол был устроен во имя Живоносного Источника, празднуемого обыкновенно в пятницу Светлой Седмицы. Призвав к себе «дежурного» студента за день до пятницы, он отдал приказание, чтобы как певчие, так и служащие, в числе которых были и студенты-священники, приготовились отправлять литургию на греческом языке. И это, быть может, случилось в первый раз с того времени, как существует академия. Тем не менее сказано — сделано. Настала пятница. Непонятно, — замечает бывший очевидец, — каким образом узнали об этом киевляне, а кажется все делалось втихомолку. Церковь академическая — небольшая. Народу собралось много. Впускали в церковь уже по выбору, при содействии полиции. Была, можно сказать, одна знать киевская. К литургии приглашен был также и греческий архимандрит, проживавший в то время в своем Киево-Греческом монастыре. И действительно, литургия в этот день была совершена самым торжественным образом. Певчие пропели по партесу все до единой йоты, в том числе и концерт, на языке того народа, от которого мы, русские, и прежде всех киевляне, приняли христианскую веру. Одна лишь проповедь сказана была Иннокентием на русском языке. После обедни к Иннокентию зашли его знакомые; речь, разумеется, заведена была про литургию и внезапность всего события. Между прочим, один из посетителей, генерал Лохвицкий, подошел к Иннокентию и сказал: «Меня особенно удивило то, что господа студенты ваши пели все на греческом языке, и все это так прекрасно». — «Да, отвечал Иннокентий, меня студенты любят, и я их люблю крепко. Что мне захочется, то они и сделают, — спасибо им!» («Венок» Погодина, с.87-88) .

Если иногда Иннокентия постигала какая-нибудь болезнь, то не было ни одного студента, который бы не приходил от этого в сильное безпокойство и опасение. В это время обыкновенно студенты постоянно разузнавали о состоянии здоровья своего любимого начальника. Улучшение его радовало их, усиление болезни повергало их еще в большее безпокойство. Постоянно и повсюду слышались одни и те же вопросы: «А что, не легче ли отцу ректору?» — «Кто его лечит?» — «Каково его положение?» — «Скоро ли он выздоровеет?», и так далее. Страх перед именем Иннокентия, с каким отправлялись студенты из своих семинарий в Киевскую академию, вскоре же, после поступления в нее, переходил в любовь, детскую преданность. С самых же первых дней своей академической жизни они привыкали видеть в Иннокентие человека и переставали его бояться. Обыкновенно по окончании приемных экзаменов — на другой или на третий день — новичкам объявлялось решение, кто как оказался по экзамену. Часов в десять Иннокентий, в сопровождении всех академических наставников, входил в залу. По прочтении молитвы, секретарь правления академии читал список студентов, признанных способными слушать курс академического учения, а Иннокентий, подойдя к ним, ласково, по-человечески приветствовал их. «Поздравляю вас, господа, студентами академии, — обыкновенно говорил он в этом случае, — Бог даст, мы покороче познакомимся с вами». — «Нечего и толковать, — замечает один из слышавших это приветствие из уст Иннокентия («Венок» Погодина, с.73), — что каждый из нас от такого лестного приветствия вырос, как говорится на целый вершок».

Самые труды, которыми студенты были положительно завалены в ректорствование Иннокентия, казались им тогда не такими тяжелыми, какими они были на самом деле. Наставники каждый день прещедро наделяли студентов записками по своим лекциям, которые нужно было не выучить только, а и списать, так как печатных руководств почти вовсе не существовало; каждую неделю они обязаны были представлять наставникам свои домашние работы на данные им темы, или проповеди, ходить на лекции, посещать богослужения, участвовать в них... И студенты работали без устали, без ропота, зная, что ректор трудится всегда гораздо больше их. «Я удивляюсь, — сказал однажды студентам Иннокентий, — как вы не дорожите временем и мало делаете; в прошедшую сырную неделю и первую неделю Великого поста я написал около восьмидесяти листов». Конечно, для великого человека труд обыкновенных людей всегда будет казаться малым.

Иннокентий, несмотря на всесторонность его сведений, не был страшен для студентов даже и на экзаменах академических. Экзамены, производившиеся под его председательством, были, по-видимому, больше экзаменами для наставников, для развития науки и уяснения ее задачи, нежели для учащихся. Особенно это нужно сказать о так называемых экзаменах частных, которые производились в то время в академии перед окончанием первой сентябрьской трети. При Иннокентии эти экзамены производились обыкновенно таким образом. Ректор и профессора приходили в известную аудиторию и занимали свои места. Вызванный студент подходил к столу, за которым сидел Иннокентий, брал известный «билет» и объявлял экзаменационной комиссии вопрос, на который он должен отвечать. Но не успевал он произнести и двух-трех слов на предложенный ему наставником вопрос, как уже ректор прерывал его речь: «Довольно, хорошо. Это ваше классное дело. А вот лучше разрешите мне, например, этот вопрос». В большинстве случаев студент думает, собирается с мыслями, как бы ответить получше; выходило однако же на поверку всего чаще ни то, ни се. А нужно заметить, что Иннокентий вообще любил, если кто на его вопрос отвечал скоро и толково, хотя бы и не совсем удовлетворительно. Не дождавшись от студента вполне удовлетворительного ответа, ректор обыкновенно обращался затем к самому уже наставнику, — и начинался ученый спор. Возражение следовало за возражением. Интерес спора усиливался с каждым новым словом Иннокентия. «Любо бывало слушать, — говорит один из свидетелей очевидцев, сам лично не один раз экзаменовавшийся у Иннокентия («Венок» Погодина, с.74). — Мы в восторге. Но бывало и то, что как захочет покойный преосвященный, так на вопрос, им предложенный, хотя, по-видимому, и трудный, ответят удовлетворительно и студент, и наставник. Как это делалось у него, мы никак не могли растолковать себе. В противном же случае ни тот, ни другой ничего не скажут; зато уже сам, бывало, разрешит вопрос ловко, умно, превосходно. И вот в чем состояли наши, так называемые, частные экзамены! Продолжались они обыкновенно не более трех часов. И чего же, бывало, не наговорит в столь короткое время незабвенный наш ректор! Каких истин не сообщит!.. Он был и философ, и психолог, и физиолог, и богослов, и историк!..»

Не тяжелы были в то время для студентов Киевской Духовной академии и так называемые публичные экзамены. Иннокентий умел поставить эти экзамены так, что и они служили не столько для испытания знаний, приобретенных в академии студентами, сколько для славы самой академии, для раскрытия перед глазами общества ежегодных результатов, добываемых академической наукой, для рекомендации обществу его будущих деятелей в разных сферах общественной жизни, преимущественно же в должности педагогов и религиозно-нравственных руководителей народных. Экзамены эти обыкновенно производились под председательством самого Киевского митрополита, в присутствии нескольких нарочито для сего приглашавшихся иерархов, высших чиновников как гражданских, так и военных, проживавших в то время в Киеве, и вообще всей киевской знати. При входе митрополита вместе со всей академической корпорацией и приглашенными посетителями в предназначенную для этих экзаменов залу, студенты вместе с хором прекрасных академических певчих пели обыкновенно молитву Святому Духу, по окончании которой все усаживались по своим местам. И тотчас же начинался экзамен. По вызову Иннокентия, студент подходил к митрополиту, брал у него благословение, всходил на кафедру, развертывал лист бумаги и, обратясь к публике, обыкновенно говорил: «Мы намерены изложить такой-то предмет; рассмотрим же его сколько можно, со всех сторон». Потом, прочитав вкратце обзор или конспект обсуждаемого предмета, он начинал излагать наизусть уже самый предмет своего рассуждения, точно так, как следовало бы ему говорить об этом в классе перед своими учениками. Таким образом, тут публика уже видела перед собой не простого только студента, а наставника с авторитетом, и потому все предлагавшееся ей слушала со вниманием. Эти «публичные экзамены» заканчивались обыкновенно прекрасным студенческим пением нередко весьма сложных духовных концертов. Иногда, впрочем, такие концерты были исполняемы и среди самых экзаменов в промежуток времени между чтениями студентов.

Вообще нужно сказать, что для студентов в ректорствование Иннокентия время экзаменов не только не было тяжелым или обременительным, но оно было для них отчасти даже временем приятным как в духовном, нравственном, так и в чисто физическом отношении: по крайней мере, и пища для студентов в это время готовилась такая, какая бывала у них только по праздникам.

Наконец, кроме «публичных» испытаний, Иннокентий старался ознакомить с академической наукой местных представителей науки и образованное киевское общество посредством публичных актов, которые с его времени устраивались с особенною торжественностью и на которых читался обыкновенно отчет о состоянии академии, а студенты, кроме устных ответов, читали свои сочинения, частные и курсовые. Отчеты об этих актах, равно как и печатные сочинения студентов рассылались по всему киевскому округу, даже и в некоторые светские учебные и ученые заведения, также в другие наши академии, и наконец, многим из архипастырей Русской Церкви. А от многих из этих лиц и учреждений взаимно получались приветствия и поздравления как Иннокентия, так и академии с успехами, делаемыми новою академическою наукою.

Особенно добрым и внимательным бывал Иннокентий к студентам тогда, когда их постигало какое-либо горе, например, серьезная болезнь. Помочь в этой беде несчастному составляло тогда для ректора всю его главную заботу. Он жертвовал в этом случае не только своими средствами, но иногда даже и своими собственными жизненными удобствами. Академическая больница всегда представляла главный предмет его забот и попечений. Не было дня, когда бы он не посетил своих больных и не оказал им какой-нибудь существенной помощи, — несмотря на то, что «дежурные» студенты по больнице каждое утро являлись к нему с донесением о положении больных. Для примера, — как Иннокентий относился к больным студентам, — расскажем следующий факт. В 1836 году, во время Великого поста, студент высшего отделения священник Василий Гапонов, воспоминаниями которого о ректорстве Иннокентия мы нередко пользуемся в настоящем очерке, был сильно нездоров; у него открылась боль в груди, — болезнь столь частая между студентами академий. Медицинские пособия почти не помогали и болезнь усиливалась. Особенно мучил его сильный, удушливый кашель, который не только все больше и больше раздражал его больную грудь, но, не давая возможности уснуть больному, совершенно расстроил его организм. «Наконец, — говорит сам отец Гапонов, — я до того изнемог, что едва мог дышать. Не спав несколько ночей сряду, я как-то раз успокоился и стал засыпать, — это было утром часу в десятом, как в это время вошел в больницу отец ректор. Он подошел ко мне. Я хотел было приподняться, но он сказал: «Лежи себе, не вставай». Посмотрев на меня, он прибавил: «Ты крепко нездоров?» — «Да». «Тут у меня навернулись слезы», — говорит отец Гапонов. — «Что же плачешь?» — «Жаль мне моих детей. Я, быть может, умру». При этом Иннокентий сам, видимо, смутился. Помолчав несколько, он сказал: «Тебе лекарства, как видно, нисколько не помогают. Теперь настало прекрасное время (дело было в апреле); я думаю отправить тебя на свою монастырскую дачу. Там ты лучше поправишься». И, действительно, 10 апреля, в пятницу на Фоминой неделе, Иннокентий отправил студента отца Гапонова на свою монастырскую дачу, в так называемую Пироговку, отстоящую от Киева в десяти верстах, отправил на своей монастырской лошади, дал ему для услужения послушника, дал денег, чая, сахара, и тому подобное. «Лишь выехал я из города и поднялся на гору, — рассказывает отец Гапонов, — как вдруг стал чувствовать себя лучше: кашель несколько унялся и я начал дышать свободнее. Вот что значит нагорный воздух! Я опытно изведал его пользу» («Венок» Погодина, с.91).

Итак, как ректор академии Иннокентий, кажется, сделал все, что только можно было сделать в то время и при тех средствах, какие находились тогда в распоряжении академии, чтобы поднять это высшее учебное Духовное заведение на надлежащую высоту во всех отношениях и, таким образом, облегчить достижение предуказанной ему цели. Лучшего ректора по тому времени, очевидно, нельзя было себе и представить. Он и в свое время был предметом благородной «гордости» Киевской Духовной академии и таким останется в ее воспоминании навсегда. Несправедливо, конечно, было бы с нашей стороны делать Иннокентию упрек за то, что он не довел академическую науку до такого положения, какое она занимает только в наше время. Чего в то время еще не существовало и за отсутствием надлежащих средств даже и не могло существовать, того нельзя было, разумеется, и дать другим. Это — общий закон человеческой жизни, это — общие основания всякого человеческого развития и прогресса. Во всяком случае, что сделал для Киевской академии ректор Иннокентий, того трудно было бы ожидать от кого-либо другого. Для этого нужно было стоять на целую голову выше современного общества и руководствоваться в своих действиях не готовыми уже данными, которые предлагались самим существовавшим положением, а глубоким знанием психологических законов всякого внутреннего развития, знанием души человеческой. Нужно было умение провести верную линию между истинным и ложным, действительным и случайным, правдою и пустым предрассудком. Такому новатору и реорганизатору школьного дела, каким является Иннокентий в должности Киевского ректора, нужно было обладать настолько твердым характером, терпением и истинным благоразумием, чтобы безбоязненно стать лицом к лицу со всякого рода предрассудками, неприятностями, нападками и перетолковываниями в дурную сторону всех его добрых начинаний, — чего в то время всегда можно было ожидать от приверженцев старого порядка школьной жизни и науки, бывших не в силах возвыситься до взглядов и понятий нового деятеля, и что Иннокентий действительно встретил отчасти, как мы видели даже со стороны Киевского митрополита Евгения и других лучших людей того времени... Чтобы расчистить, так сказать, путь науке, вскопать и удобрить для нее почву, засоренную схоластическими плевелами и разными другими кореньями выродившихся растений, запущенную вследствие долгого отсутствия надлежащего за нею ухода, — для этого нужна была мощная сила гения, для этого нужен был человек новый, свежий, со светлым, без всяких предрассудков, взглядом на вещи, с инициаторским умом, — человек бодрый, деятельный, живой, одним словом — Иннокентий.

Не желая ограничиться произведенным возбуждением ученой деятельности среди профессоров Киевской Духовной академии, Иннокентий немало заботился также и о возбуждении ученой деятельности в Духовных семинариях того времени. Так, между прочим, в 1836 году, после предварительного совещания с митрополитом Евгением, Иннокентий в одном из заседаний академической конференции сделал следующее предложение:

Обязанность академической конференции — распространять и поощрять ученость в своем округе. Сия обязанность исполнялась доселе по отношению к одним наставникам академии и лицам, ближайшим образом соприкосновенным к конференции. Между тем, в числе наставников семинарий могут быть также достойные поощрения и вознаграждения — не только по своей особенной деятельности и успешному прохождению возложенных должностей, но и по особым трудам, принимаемым сверх классических занятий из любви к учености и в намерении споспешествовать общей пользе просвещения. Так как о таковых трудящихся по семинариям наставниках конференция не получает никакого сведения, то не благоугодно ли сделать распоряжение, чтобы конференции ежегодно доставлялись сведения из всех семинарий округа о тех наставниках, кои, сверх классических занятий своих, произвели что-либо особое, например, написали какое-либо ученое сочинение, или изготовили перевод какой-либо полезной книги, или усердно занимаются проповедованием слова Божия.

К сожалению, за немногими исключениями, утешившими Иннокентия, почти из всех семинарий последовал ответ, что кроме занятий по классам наставники семинарий занимались еще сказыванием проповедей (См.: Юбилей Киевской Духовной академии, с.133).

Наконец, в бытность свою ректором Киевской Духовной академии, Иннокентий много старался и о том, чтобы расширить научные средства и связи академии, вследствие чего он приобретал ей разных членов и корреспондентов из лиц, известных своим просвещением или ученостью как русских, так и иностранных, каков, например, Константин Экономос.

Что Иннокентий не мог быть в Киеве просто заурядным профессором, — за это ручалась перед Киевской академией уже его предшествовавшая профессорская деятельность в Санкт-Петербурге. Природа вообще богато наделила его всем необходимым для академической профессуры; он имел необыкновенный дар слова, память обширную, массу познаний самых разнообразных, рассудок здравый, взгляд на вещи глубокий, быстрый и всегда меткий. «Его мысли, — замечает один из бывших его слушателей («Венок» Погодина, с.75), — как будто были мысли всего человечества (?): тотчас видишь, что это так. У него, кажется, всякий предмет обдуман был со всех сторон как нельзя лучше. Оттого он не читал, а говорил нам лекции, или объяснял Святое Писание экспромтом».

Главную заслугу Иннокентия, как профессора, несомненно должно составлять то, что предмету своего преподавания он сообщил совершенно новое, неизвестное до него направление. Окончив догматику, начатую до его прибытия в Киев, для студентов V курса, он с VI курса стал читать свой предмет уже по-русски и по своему, совершенно новому плану, начав свои лекции с «религиозистики» или, что то же, основного богословия. До Иннокентия эта наука не имела в Киевской Духовной академии никакого самостоятельного значения. В прежние богословские системы она входила только как незначительный трактат в виде предварительных понятий о науке. Иннокентий, можно сказать, сам создал эту науку, которая, по его указанию, должна была углубиться в самые основания, определить самые основные начала богословствующей мысли, утвердясь на которых можно было бы уже восходить к разумному и целостному изучению всей совокупности богословских предметов, гармонически распределяющихся в целой системе. После «религиозистики» или основного богословия Иннокентий начинал уже читать главные богословские науки: догматическое богословие и нравственное. К этим трем богословским наукам впоследствии Иннокентий присоединил еще две, для Киевской Духовной академии совершенно новые, до тех пор еще никогда не бывшие в ней науки: сравнительное богословие и «экклезиастику». Под именем «экклезиастики» разумелась такая богословская система, в которой, после общих понятий о Церкви и ее соборных определениях и уяснениях христианского вероучения, трактовалось о ее учении, богослужении и управлении. Первая часть этой науки называлась еще символикой и трактовала, в частности, о символах или древних определениях и изложениях веры отеческих и соборных, равно как и о символических книгах Православной Церкви. Таким образом, при Иннокентие богословская наука явилась в Киевской Духовной академии почти во всем полном своем составе.

Но главная заслуга, которая принадлежит Иннокентию в деле преподавания богословских наук в Киевской Духовной академии, состоит, говорим, в указании им этому преподаванию совершенно нового, не существовавшего до него направления. Мы говорим о введении Иннокентием истинно исторического изучения догматов в области церковного предания, особенно же в вероисповеданиях и вероопределениях, какие от времени до времени делались Церковью и ее святыми отцами и учителями с целью приблизить откровенную истину к человеческому сознанию и оградить ее от неправильного понимания испытующей человеческой мыслью. Правда, этот новый элемент богословской науки Иннокентием еще не был применен широко, во всем его объеме; но весьма важно уже и одно то, что Иннокентий первый указал на него нашей богословской науке, — важно, что он осознал необходимость и наметил последующему поколению наших богословов всю обширность научных изучений, требуемых этим элементом, положив лично доброе начало таким изучениям.

Наконец, кроме преподавания вышеуказанных предметов, Иннокентий читал студентам отчасти еще и экзегетику, по крайней мере, мы знаем, что он толковал им Евангелие от Иоанна. В воскресные же и праздничные дни перед литургией студенты обоих отделений собирались обыкновенно в академическую залу, и Иннокентий объяснял им положенные на тот день чтения как из Евангелия, так и из апостольских Посланий.

Что касается внутреннего характера богословствования Иннокентия, то он состоял в искреннем стремлении к разумному и целостному восприятию каждой откровенной истины, выражающемуся не только в широте и светлости богословского созерцания его, но и в некотором, свойственном Иннокентию, сердечном постижении откровенной истины в ее небесной чистоте, божественном величии и благодатной силе. Затем, Иннокентий вполне обладал искусством всегда открывать в предмете новые стороны, делать оригинальные сближения, неожиданные, но меткие приспособления, в чем помогали ему не только творческая сила созерцания, но и обширность сведений, кроме богословия, еще и в других науках, имеющих целью изучение человека и видимого мира, — науках, за современным состоянием и успехами которых он следил всегда зорко. «Бывало, в ученых сочинениях иностранных писателей, — рассказывает отец Гапонов, — начинает что-либо такое, чего он (Иннокентий) и сам не знал, а оно, по мыслям, прекрасное, и к тому еще новенькое. Уж не утерпит, возьмет книгу, придет в аудиторию и прочитает это место студентам. Потом новую мысль обозрит со всех сторон, разовьет ее по-своему, и мы выходим из класса с новым запасом».

Если теперь к указанным достоинствам Иннокентия, как профессора богословских наук, мы присоединим еще его изящную простоту речи, его неподражаемую дикцию и одушевленность, с какой он излагал живым и свободным словом свои импровизированные и вдохновенные лекции, то мы поймем то обаяние, какое он производил на своих слушателей, поймем, каким образом своими лекциями, особенно «по религиозистике» и догматике, он часто приводил слушателей в изумление и восторг, так что студенты, которым в его лекциях все являлось новым, оригинальным и убедительным, выходя из аудитории, не знали как и назвать своего несравненного профессора.

Такое представление о лекциях Иннокентия всегда выносится из рассказов лиц, слушавших Иннокентия в Киевской Духовной академии. Все эти лица согласно свидетельствуют в своих воспоминаниях, что лекции Иннокентия всегда отличались обильными и глубокими мыслями, изяществом слога, увлекательностью изложения. Вот что говорит, например, по этому поводу в своих воспоминаниях, в первый раз помещенных в «Вестнике Западной России» за 1870 год (книга 2, отделение III), один из бывших слушателей приснопамятного Иннокентия:

Если где, то особенно на кафедре профессорской Иннокентий был великим, неподражаемым, единственным... Необыкновенное гармоническое сочетание способностей душевных, настроенных на самые высокие тона, издававших невыразимые мелодии; редкая способность нахождения и сближения похожих и сопоставления противоположных предметов; неподражаемое искусство класть, как, говорят, на ладони решения самых трудных вопросов, относящихся к сфере богословия, психологии, истории, физики; единственное умение окаймлять мысль и чувство всем, что может сделать их шире, выше, глубже, задушевнее; симпатическая, восторженная, исходившая прямо от души дикция, — все это вместе производило на студентов магическое, невыразимое, чудодейственное впечатление; они не слыхали слов, фраз; они видели воплощение мысли, жизнь чувства. Много уже прошло лет с тех пор, как я восторгался вдохновенной импровизацией приснопамятного Иннокентия, а речь его и доселе раздается в моем духе, а сам он будто живой предо мной. Вот он быстро вошел в аудиторию, остановился перед иконою, помолился вместе со студентами «Царю Небесному, жизни Подателю», вдохновлявшему пророков и апостолов, сделал общий, приправленный невыразимо ласковой улыбкой поклон слушателям и взошел на кафедру. Все превратилось в слух, все глаза устремились на оратора; в аудитории слышно жужжание мушиного полета. Сперва речь идет спокойно, говорит одному уму, потому что или кратко резюмируется сказанное в прошлую лекцию, или кладутся в фундамент настоящей прочные основы, предъявляется план чтения, производится анатомия общей темы на ее разветвления. Но вот мысль делается более частной, более светлой, чувство — восторженнее, живее; с оратором происходит что-то вроде преображения: лицо из бледно-розового делается прозрачно-матовым, глаза мечут молнии, кровь от оконечностей устремляется во внутрь организма; волосы, должно быть, поднимаются на голове его дыбом, потому что им становится тесно в клобуке; последний очутился на кафедре, и с этой кафедры хлынул на испытывающих те же фазы преображения слушателей каскад умственного золота и бриллиантов. Пронзительный звук колокольчика давно уже звучит под самыми дверями аудитории; оратор умолк, а его слушатели, словно пораженные эпилепсией, все еще глядят на него, все еще слушают кого-то... Да, лекции Иннокентия не только преизбыточествовали небывалыми достоинствами красноречия, всевластной силой слова, впечатлительностью чувства, но и обладали тем нравственным стимулом, который находил и будил к самодеятельности засоренные или дремавшие способности слушателей. Они, после всякой лекции Иннокентия, выходили не только с новым запасом прошедших все изгибы души знаний, но и с каким-то внутренним озарением, с теплотою душевною, с верою в силу своего творчества. Смело можно сказать, что имевшие два-три таланта с последней лекции Иннокентия возвращались уже обладателями пяти-десяти талантов, не оскудевавших у них и с пользою для Церкви и Отечества «куплю деявших» до конца своей жизни...

Само собою понятно, что к лекциям Иннокентия и слушатели относились иначе, чем к лекциям других наставников, не имевших достоинства первых. Они не только не тяготились слушанием его лекций и не скучали на них, но напротив, они ожидали их всегда с нетерпением, как чего-то особенно приятного. Вот что говорит о лекциях Иннокентия в своих воспоминаниях по этому поводу и еще один из его слушателей — отец Василий Гапонов:

Надобно заметить, — говорит он («Венок» Погодина, с.75-76), — что в то время, когда покойный преосвященный говорил лекции, он часто хаживал в класс, раза три-четыре в неделю; ходил всегда около половины десятого утром. Нужно ли говорить, что чем чаще приходил он, тем более было для нас интересно? Вот, скоро, господа, половина десятого, скажет кто-нибудь из нас. Отец ректор придет сейчас; сядем по местам. Сели, приутихли в приятнейшем ожидании своего незабвенного наставника. Идет, — говорят. Дверь отворена; входит. По прочтении молитвы, поклонится нам на обе стороны; мы ответим ему тем же. «Садитесь, господа!» Сели. Раза два-три пройдется по классу в какой-то глубокой задумчивости. Потом подойдет к кому-либо из студентов, возьмет тетрадку, свернет ее в трубочку или сложит как ни попало (он будет держать ее в руке просто так, или мять). «Мы, — начнет бывало, — вчера остановились на таком-то предмете; продолжим его теперь и обозрим, сколько можно, со всех сторон. Итак, во-первых» (это значит — дело начато). Ходит по классу, садится редко, а речь у него так и льется, словно рекой. Если бы кто стал за дверью и прислушался, — наверное подумал бы, что читается книга, написанная самым превосходным слогом, тогда как на самом деле говорилось свободно. Нужны ли, например, тексты из Священного Писания для подтверждения истины?.. Вот они, нередко с подробным истолкованием. Или историческое начало известной истины? Укажет и его и проведет по векам. Мнения ли отцов Церкви? Представит и их и произнесет на латинском или на греческом языке... «В-четвертых», — (это значит — предмет обозрел уже с трех сторон!.. Но вот бьет колокольчик. Какая досада! Бывало, истинно пожалеешь, что так скоро летит время. Кажется, слушал бы до вечера. После обеда сойтись в кружок и рассуждать о том, что говорено было ректором поутру — было любимым занятием для студентов...

Слава об Иннокентие, как об отличном профессоре, и знаменитых его академических лекциях, подобно тому как в Петербурге, и в Киеве, не ограничивалась одними стенами академических аудиторий и проникала далеко за их пределы. Один из непосредственных свидетелей и современников Иннокентия рассказывает, что в его время нарочно приезжал в Киев даже один из профессоров Харьковского университета с целью лично познакомиться и послушать Иннокентиевские лекции. Впрочем, Иннокентий, говорят, не дозволил ему входа в академические аудитории, «потому что в наших духовных учебных заведениях, замечает рассказчик, нет такого обычая, какой сохраняется в светских учебных заведениях». Так профессор и уехал из Киева, завидуя студентам, что они имеют счастье быть учениками столь знаменитого наставника (См.: «Венок» Погодина, с.76).

Если русское общество, за исключением академических слушателей-студентов, не имело возможности пользоваться плодами ученых занятий знаменитого киевского ректора-профессора в стенах заведения лично и непосредственно, то оно имело утешение хотя отчасти пользоваться этими плодами в его учено-литературных изданиях. Говоря это, мы прежде всего имеем в виду киевский духовный журнал «Воскресное Чтение», основанный Иннокентием в 1837 году, по благословению Киевского митрополита Евгения. Основывая этот журнал, Иннокентий имел в виду ту цель, чтобы сделать его органом литературного общения академии с духовными писателями, и в особенности — с православными пастырями. Уже с самого своего основания журнал этот имел строгое религиозно-нравственное направление; а его главной характеристической чертой была популярность и общедоступность как по цене его, так и по способу изложения помещавшихся в нем сочинений. К сотрудничеству в этом издании Иннокентием были привлечены все лучшие академические силы: иеромонах Димитрий (покойный архиепископ Херсонский), протоиерей И.М.Скворцов, Я.К.Амфитеатров и П.С.Авсенев. Многие тогдашние русские православные архипастыри также выразили свое сочувствие новому академическому изданию, помещая в нем свои проповеди. Сочувственно отнесся к нему и новый Киевский митрополит Филарет, прибывший в Киев 26 июня 1837 года. При таком всеобщем сочувствии к изданию деятельный Иннокентий и сам горячо поддерживал его как своими превосходными проповедями и различными статьями богословского содержания, так и своим непосредственным редактированием его, равно как и весьма удачным выбором для него разного рода статей других авторов. Вот почему, несмотря на тесные рамки этого еженедельного листка, при Иннокентие он с первого же раза стал на довольно высокую степень совершенства и приобрел себе многочисленных читателей. Лучшими годами «Воскресного Чтения», по сознанию всех, несомненно были первые годы его издания, когда руководил им сам Иннокентий. В то время «Воскресное Чтение» иногда выходило даже вторым изданием.

Важную услугу оказал Иннокентий русскому образованному обществу, в бытность свою ректором Киевской Духовной академии, и своими учеными исследованиями по изучению отечественной истории, и в частности — различных исторических памятников. В последние годы своего ректорствования в Киевской Духовной академии Иннокентий, всегда энергичный и предприимчивый, задумывался, по словам профессора И.И.Малышевского, и о более специальных трудах по истории Руси Юго-Западной и, в частности — по истории унии, интерес к которой в то время все более и более усиливался совершившимся воссоединением униатов. После трудов митрополита Евгения ознакомлению Иннокентия с этой историей несомненно много способствовали его частые беседы со своим другом, М.А.Максимовичем, тогдашним ректором Киевского университета, редким специалистом по этой истории, предпринявшим вместе с другими учеными трудами и издание «Киевлянина», в котором, между прочим, приняли тогда участие также и профессора Киевской Духовной академии. Вследствие этих бесед Иннокентий, говорят, стал положительно зачитываться этими историко-полемическими трудами Западной Руси, приходил в восторг от Лифоса Петра Могилы и серьезно начал думать о том, чтобы собрать в одно целое и потом издать в свет эти историко-полемические западно-русские и южно-русские памятники. О намерении Иннокентия собрать и издать в свет эти памятники свидетельствует, между прочим, и сам ученый друг его, М.А.Максимович, в «Русской Беседе» за 1857 год, № 5, когда говорит, что «еще незабвенный Иннокентий, в 1840 году, в Киеве собирал прилежно все, что было напечатано и писано об унии, предполагая соединить все это в одно издание под заглавием «Памятники Унии». Около этого же времени у Иннокентия возникла мысль и об издании «Исторической библиотеки Юго-Западного края России». Отсюда для него был самый естественный переход к истории Польши. В числе первых русских ученых он усмотрел в древней Польше следы Православия и некоторых православных обычаев. Плодом этого занятия историей Польши явилась его статья «О начале христианства в Польше», напечатанная графом Уваровым в «Журнале Министерства народного просвещения», 1842 год, №1. В примечаниях к этому сочинению Иннокентий подвергал резкой критике некоторые мнения известного польского писателя Мациевского. Впрочем, по желанию Уварова, хорошо расположенного к этому знаменитому в свое время варшавскому профессору, Иннокентий, по словам профессора И.И.Малышевского, согласился исключить такие примечания.

Было время, когда Иннокентий помышлял заняться и начертанием истории Отечественной Церкви и хотел начать это дело именно с того, чтобы написать сначала очерк о состоянии Православия в Греции, Польше и других славянских землях перед началом истории Русской Церкви. Но обстоятельства времени или, быть может, что-либо другое воспрепятствовали ему привести в исполнение это важное предприятие.

Действительно, такое колоссальное предприятие не могло быть исполнено без соответствующих ему предварительных работ. Чтобы поставить новые исторические труды на твердую почву, для этого нужно было прежде всего собрать самые исторические памятники. К сожалению, старый, древле престольный Киев имел их тогда менее столичных и других мест Северной Руси. В Киево-Печерской Лавре они были истреблены пожарами 1718 и 1772 годов. В 1811 году та же участь постигла и библиотеку старой Киевской академии; наконец, значительное число исторических памятников было вывезено киевскими учеными, переходившими на службу в Северную Россию, равно как и разными спекулянтами, собирателями древностей. Иннокентий старался немало, чтобы пополнить древнюю историческую библиотеку Киевской Духовной академии; и Киевская академия именно ему обязана некоторыми историческими редкостями, особенно по юго-западной литературе. На некоторых из этих литературных памятников и теперь еще, говорят, находятся собственноручные пометки Иннокентия.

Основанное в Одессе «Общество истории и древностей», избравшее Иннокентия своим членом, дало повод к тому, что в Киеве, по инициативе друзей М.А.Максимовича и Иннокентия, готовилось основаться общество истории и древностей славяно-российских. По благословению Иннокентия, вырабатывался даже уже и устав этого нового общества. Но перевод из Киева Иннокентия, а затем и Максимовича остановил это дело, которое впоследствии вызвало только учреждение при Киевском генерал-губернаторе «Временной комиссии для разбора древних актов».

Наконец, Иннокентию же принадлежит счастливая мысль оживить в академии предания исторической жизни ее, — с каковой мыслью он возобновил и обычай ежегодного, в день кончины митрополита Петра Могилы (31 декабря), поминовение всех деятелей и благотворителей академии; а залу академическую он украсил портретами нескольких, более знаменитых ее воспитателей и воспитанников.

Нельзя не поставить в особую заслугу Иннокентию и его громадных трудов в деле научной, специальной разработки собственно богословской и, в частности, историко-догматической науки. Он предпринял добровольный, но слишком тяжелый и серьезный труд по составлению «Догматического Сборника», который бы заключал в себе правильные и точные переводы и изложения всех важнейших исповеданий православной веры, принятых Вселенской Церковью всех веков от начала христианства и до последнего времени. Исповедания эти отыскивались в печатных книгах и рукописях, переводились с греческого и латинского языков на русский, а славянские и русские переписывались в подлинном виде, предварялись биографическими сведениями о писателях и мало-помалу составили два огромных тома. Целью этого сборника предполагалось представить всем христианам, православным и неправославным, памятник православной веры, который бы свидетельствовал, как в продолжение всех столетий сохранялась она в Православной Церкви со всей неизменностью и чистотой, а с другой стороны — дать богатое пособие Духовным училищам для преподавания новой тогда еще у нас науки — патристики. Некоторые из статей этого «Сборника» предварительно были напечатаны в свое время в «Воскресном Чтении». Этот труд Иннокентия, эта разумная мысль о собрании, переводе и издании древних православных символов Христианской Церкви, — мысль, находившаяся, разумеется, в самой тесной связи с введением Иннокентием в круг богословских наук новой до того времени науки — экклезиастики, к сожалению, не могла быть приведена Иннокентием в исполнение во время его ректорствования в Киевской Духовной академии. Далее мы увидим, что этим же самым трудом Иннокентий усердно занимался и позже, уже в бытность свою Харьковским епископом. В Киеве «Догматический Сборник» был доведен Иннокентием только до исповедания XII века по Р.Х.

Но особенно сильное влияние на тогдашнее русское общество производил Иннокентий своей проповедническою деятельностью и священнослужениями. «У нас, в братстве, при богослужении, — рассказывает отец Василий Гапонов, — в воскресные и праздничные дни народа всегда бывала полна церковь. Причиною того, кроме проповедования, была благолепная служба. Иннокентий всегда служил сам-пят: два бакалавра монашествующих и два иеромонаха из студентов академии, да три или четыре иеродиакона, между коими были: Димитрий (Муретов), покойный Херсонский преосвященный и Евсевий (Ильинский)... богатое облачение на служащих, построенное Иннокентием прекрасное пение. В мое время хор певчих был очень хороший; состоял он из студентов академии и мальчиков Духовного уездного училища. К нам приезжал фельдмаршал Сакен собственно для того, чтобы послушать певчих».

Будучи отличным проповедником, Иннокентий нашел себе в Киеве и вполне удобную почву для усердного сеяния слова Божия. В то время киевляне особенно сильно нуждались как в нравственном утешении для себя со стороны служителей Православной Церкви, так и в поддержании патриотического чувства, возмущенного и потрясенного интригами и кознями явных и затаенных врагов Русского Царя и Царства. В одном из своих писем к Г.П.Павскому, почти в начале своего пребывания в Киеве, Иннокентий довольно мрачными красками описывает найденное им состояние Киевского края. Приведем несколько выдержек из этого, весьма интересного для нас, письма.

И я, в свою очередь, замолчал пред вами, достопочтеннейший Герасим Петрович, — так начинает Иннокентий это письмо от 27 мая 1831 года, после продолжительного перерыва переписки, веденной им прежде с Герасимом Петровичем Павским. — Время глаголати... Только не знаю, откуда начать плакать? Плакать, говорю, ибо нет ни одной радости: все рыдание, жалость и горе. Давид не знал, какое выбрать из трех зол; мы поражены ими всеми без выбора. Ужасная холера не дает нам ни дня покоя: жертва за жертвой, и все вблизи...

В этих немногих словах сразу же можно узнать великого проповедника, который поражал слушателей силой своего могучего слова. Далее он подробно описывает впечатление, какое произвела холера при своем появлении на жителей Киева. Второе зло Иннокентий видит в голоде, который свирепствовал тогда в Киевской губернии, причем особенно удивляется равнодушию тамошних помещиков, которые, «иждив кровавые труды своих крестьян безрассудным образом, не хотят помочь им»! «Целые тысячи бродят их, — прибавляет он, — ища работы за кусок хлеба». Третье бедствие называет он междоусобием. «Глупая здешняя шляхта, — поясняет он, — не утерпела, чтобы вслед за варшавскими безумцами (очевидно разумеются безпорядки, происшедшие в Варшаве 17 ноября 1830 года) не похрабровать насчет безопасности мирных жителей. Там и здесь появились вооруженные партии. Надлежало отправить целые полки для усмирения. Нас, горожан, пугают разными слухами, то пожаром, то ночным набегом. Вследствие сего крепость и город поставлены на военную ногу... Вот до чего дожили! Надеются, впрочем, что все смуты скоро окончатся, и у нас водворится прежняя тишина... Мы имеем известий не меньше вашего: сами получаем, кроме русских, заграничную газету, а фельдмаршал (вероятно, граф Дибич) присылает нашему владыке лучшие иностранные, даже варшавские. Сколько лжей, хвастовства, клевет!.. Что делать? — это время посещения Божия для России».

Такое тяжелое политическое и социальное состояние России и, в частности, Киевского края не могло не отразиться на проповедях Иннокентия. И справедливость требует сказать, что лучшими из киевских проповедей Иннокентия, как по своему содержанию, непосредственному и горячему чувству, так и по внешнему изложению, являются его слова и речи, вызванные именно этими прискорбными событиями. Таково прежде всего его слово в день священного венчания на царство Благочестивейшего Государя Николая Павловича, Императора и Самодержца Всероссийского, — произнесенное, по назначению епархиального начальства, в Киево-Печерской Лавре 22 августа 1831 года. Слово это не потеряло отчасти своего значения и для настоящего времени и, несмотря на свой временный отпечаток, могло бы быть прочитано не без пользы и нашими современниками. Остановимся несколько на его содержании. Указав в своем слове прежде всего величественные черты Царя Мессии, как представляются они в книге псалмов Давидовых (Пс.109), и допустив возможность приложения этого пророческого изображения к судьбе каждого из тех немногих венценосцев, коим суждено свыше побеждать благим злое, сочетать величие с терпением и кротостью, — каков был Давид, муж по сердцу Божию, верный оправданиями Иеговы, и однако же проходивший с народом своим ряд искушений столь тяжких, что молитвенными воплями его наполнена большая часть его псалмов; каковыми были затем Иосафат, Езекия, Иосия и прочие образцы царственной славы, стяжаваемой терпением и подвигами, Иннокентий говорит далее:

Усомнимся ли к сим благолепным именам присоединить и еще одно победоносное имя, близкое теперь к устам и сердцу каждого сына Отечества? Дерзнем ли не приметить священных тернов, коими рука Промысла украшает венец и нашего возлюбленного монарха? Ах, кто не знает, что любезное Отечество наше вдруг поражено теми бедствиями, из коих Давид некогда страшился избрать одно? Для чьей же главы ощутительнее тяжесть испытующей десницы Божией, как не для главы народа? В чьем же сердце сильнее отзываются удары судеб, как не в сердце Отца Отечества? Царственные уста не раз отверзались уже на смиренное исповедание неисповедимых путей Божиих; самодержавная рука не раз, вместо повелений, писала молитву сокрушений и преданности; сам Давид не отверг бы выражений сей скорби и не усомнился бы признать, что его изображение Царя-подвижника в лице нашего монарха еще раз нашло свое осуществление.

Указав, впрочем, далее на признаки того, что приближается время окончательного торжества добра над злом, верности долгу и порядку над буйством и ненаказанностью, Иннокентий продолжает:

Итак, вожделенное время сие продолжается! — Ангел смерти (то есть холера), преследуемый смирением Царя и молитвами народа, видимо спешит из пределов нашего Отечества; земля, ожестевшая было под стопами устрашенных делателей (указывается на голод), паки разверзла недра свои и в большом обилии износит жизнь и веселие; чудовище мятежа (польского) уже поражено во главу, и те, кои мнили шумом оружия заглушить вопль правды, сами начинают внимать гласу долга; сама столица вероломства (Варшава) трепещет уже в стенах своих, если только они еще дерзают стоять пред лицом воинства российского...

Только тлетворный дух лжи, льстящий ныне едва не всю вселенную, мог обаяниями своими заглушить глас правды и благоразумия. Но что принес с собою сей Едемский искуситель? При одном появлении его тишина и безопасность исчезли; общественная деятельность прекратилась; порядок уступил место насилиям; семейные и гражданские добродетели заменились безумными порывами отчаяния. Что последовало за принятием змеиного совета? Ниспровержение того, в чем находили свое благоденствие грады и веси; опустошение того, что созидалось и украшалось веками: страх одних, стыд и раскаяние других, бедствия и слезы всех... Первым поводом к искушению в таком случае обыкновенно бывает мечта лучшего: будете яко бози (Быт.3:5). И действительно, нет ничего похвальнее, как желать усовершенствования себе и другим; и нельзя отрицать, что на бедной земле, обитаемой родом человеческим, немало такого, что может быть лучше. Слово Божие прямо говорит, что мы все в состоянии изгнания Едемского, а такое состояние когда бывает совершенным? Но кто поручится, что все, кажущееся в общественной жизни недостатком, действительно таково, тем паче что средства, придуманные нами для исправления порядка гражданского, непременно приведут к цели и отвратят все недостатки? Как трудно иногда бывает судить правильно о том, что истинно полезно или вредно и для одного человека, — даже для нас самих! Тем труднее постигнуть, от чего ближайшим образом зависит благоденствие целого народа. Для сего нужно знать его во всем составе и частях, видеть его способности и недостатки, нужды и желания, обнять соображением состояние его прошедшее, настоящее и будущее, различить в его судьбе с точностью возможное от действительного, случайное от существенного. А многие ли могут похвалиться таковым знанием? А без него легко можно впасть в заблуждения самые грубые и пожелать своему Отечеству таких совершенств, кои для него или невозможны, или обратились бы в настоящее зло...

Знающий всю ограниченность природы, а тем паче произведений человеческих, нимало не поколеблется в своей верности и любви к порядку общественному и при замечании в нем действительных недостатков. Есть ли на земле совершенство, не причастное недостаткам? Легко воображать лучшее, но как трудно приводить его в действо! И одного какого-либо человека невозможно вдруг образовать и сделать счастливым, тем паче народы. Каждый сам себе самый лучший доброжелатель, но делает ли для своего истинного блага все, что возможно? И когда делает, достигает ли всего, что предполагал? Борьба с недостатками есть наш удел на земле, а умеренность и терпение — первые добродетели... Где народ, который бы мог похвалиться, что он обладает совершеннейшим устройством гражданским? Те, кои кровавой борьбою восхитили незаконное право сами себе предписывать законы, — вдруг ли через то взошли на верх благоденствия? Нет, они идут, подобно всем прочим народам, от одного опыта к другому, принимают тяжелые уроки от времени, учатся собственными ошибками, повторяют то же самое, в чем прежде винили других. И сказать ли неприятную для некоторых истину?.. Надобно благодарить Промысл, что он не попустил обществам человеческим, равно как и в частности людям, достигать в настоящем состоянии на земле полного совершенства! И теперь, когда различные бедствия и недостатки земной жизни непрестанно пробуждают в нашей душе тоску о первобытном совершенстве, нами потерянном, и о Небесном Отечестве, нас ожидающем, — и теперь мало помнят это Небесное Отечество, где живет одна правда; а тогда, прилепившись к земле, никто бы не захотел о нем и думать...

Из сказанного нимало не следует, чтобы кому-либо позволено было оставаться совершенно праздным зрителем недостатков (если они есть) жизни общественной, якобы неизбежных и потому неприкосновенных. Напротив, здесь-то и место истинному усердию. Законы не могут обнять всех частных нужд и случаев, кои безчисленны; покрой не подходящее под сень закона твоей любовью к человечеству! Правосудие земное не в состоянии поражать прямо всех возможных злоупотреблений! Стань против них с твердостью там, где можешь. Делай без повеления то, что желал бы видеть предписанным в законе; будь, если возможно, лучше закона. Но есть ли какой-либо благой поступок, который бы не был предписан уже Самим Богом в нашей совести? Можно ли пожелать лучшего законоположения, нежели какое находится в слове Божием? Следуй сим руководителям, и никогда не найдешь причин к раскаянию. То преобразование, которое почитаешь нужным для всех, начни с себя самого; внеси устройство в круг твоих подчиненных, покажи в своей жизни пример тех совершенств, кои ты желал бы видеть в жизни общественной. И один такой пример не может остаться без действия, тем паче если их много. А что было бы, если бы все самоназванные преобразователи обществ пошли сим мирным путем самоисправления? Сколько преступлений и ужасов было бы избегнуто! Сколько безпорядков и зла истреблено неприметным образом! Сколько добра произведено в тишине и мире! И слезы обольщенных, кои теперь льются пред Богом отмщений, были бы тогда слезами искренней благодарности...

Изложив затем, сколько самодержавие принесло пользы нашему Отечеству и как опасно стремление к изменению существующего порядка, как скоро оно идет не от престола Царского, а из недр политической крамолы, Иннокентий говорит:

Нет, путь истинного гражданского преуспеяния идет от престола, а не из дебрей, и приводит в храм благочестия, а не в вертепы буйства. Он продолжителен, но зато безопасен и тверд; продолжителен для жизни одного человека, непродолжителен для жизни народов. Царства возрастают веками, и чем медленнее, тем бывают долговечнее.

Эта проповедь Иннокентия, повторяем, несмотря на свой временный, так сказать, случайный характер, так как она вызвана, очевидно, прискорбными событиями того времени, о которых именно Иннокентий сообщал в письме к Павскому, никогда не может совсем потерять своего существенного значения уже потому, что в ней так прекрасно излагается отношение христианского учения к социальной стороне жизни народной. Этой темы Иннокентий придерживается во всех своих проповедях, которые он произносил в Киеве по назначению епархиального начальства на высокоторжественные дни почти во все время своего киевского ректорствования. Кроме вышеприведенного, сюда же можно отнести его речи:

  1. В день священного венчания на царство покойного Императора Николая Павловича, произнесенную Иннокентием в Киево-Пе-черской Лавре 22 августа 1832 года на текст: Видена быша шествия Твоя, Боже... (Пс.67:25).
  2. В день восшествия на престол, произнесенную Иннокентием в Киево-Софийском соборе 20 ноября 1832 года.
  3. В день рождения покойного Императора Николая Павловича, произнесенную Иннокентием в Киево-Печерской Лавре 15 июня 1832 года.
  4. В день тезоименитства покойной Императрицы Марии Феодоровны.
  5. В день рождения Императора Николая Павловича, произнесенную Иннокентием 25 июня 1833 года в Киево-Печерской Лавре.
  6. В день восшествия на престол Императора Николая Павловича, произнесенную Иннокентием в Киево-Софийском соборе 20 ноября 1833 года.
  7. В день рождения Императора Николая Павловича, произнесенную Иннокентием в Киево-Печерской Лавре 25 июня 1834 года на текст В руце Господни власть земли, и потребнаго воздвигнет во время на ней (Сир.10:4).
  8. В день восшествия на престол Императора Николая Павловича, произнесенную Иннокентием в Киево-Софийском соборе 20 ноября 1834 года на текст: Возшел еси на высоту... (Пс.67:19).
  9. В день Воздвижения Креста Господня, произнесенную Иннокентием в Киево-Братском училищном монастыре по прочтении Акта Священного Союза и Высочайшего манифеста, к нему относящегося, в 1834 году 14 сентября.
  10. В день священного венчания на царство Императора Николая Павловича, произнесенную Иннокентием в Киево-Печерской Лавре 22 августа 1835 года, и другие.

Во всех этих словах развивается, собственно говоря, одна и та же тема — политические и социальные условия народной жизни с христианской точки зрения; впрочем, в некоторых из этих речей эта общая тема развивается и в более частном виде. Таково, например, Слово в день священного венчания на царство Императора Николая Павловича, произнесенное Иннокентием 22 августа 1832 года, на текст: Видена быша шествия Твоя, Боже, шествия Бога моего Царя, Иже во святем (Пс.67:25). Темой этого слова служит раскрытие следов Промысла в нашей Отечественной истории и, в частности в истории царствующего Дома Романовых. На эту тему указывает в своем слове и сам Иннокентий, когда говорит:

Разгнем священные скрижали бытия народного, и возвестим судьбы Промысла Божия, явленные в жизни и деяниях царей наших. Но чтобы слабое око наше не помрачалось от множества и разнообразия путей Божиих, остановим теперь благоговейное внимание единственно на судьбе благословенно Царствующего Дома.

При произношении этой проповеди удалось присутствовать бывшему студенту Киевской академии, священнику Василию Гапонову, который в своих воспоминаниях по этому поводу говорит следующее:

22 августа, в день коронации покойного Государя Императора, Иннокентий, по назначению, должен был сказывать проповедь в Лавре. Старшие и вновь прибывшие студенты — все мы отправились в Лавру посмотреть и послушать проповедника, о котором, еще будучи на родине, я слышал так много и пленялся рассказами о нем. Лаврская Успенская церковь была полна народу. Литургию совершал покойный митрополит Евгений. В половине обедни прибыл в церковь местный старец, фельдмаршал граф Сакен, со всем своим генералитетом. У нас, новичков-студентов, зарябило в глазах при виде такого блистательного собрания. Кончается обедня. Причастен пропет наскоро. Поставлен аналой. Выходит из алтаря проповедник, Иннокентий, в мантии и клобуке, держа в руке проповедь, свернутую в трубку (кстати заметим: он и не развертывал ее). Фельдмаршал сел в кресло, прильнув несколько головой к решетке. Проповедь была на текст: Видена быша шествия Твоя, Боже... и прочее. Лишь произнесен был текст, как все, находившиеся в храме, обратились в слух и во внимание. Мы заметили перемену в лице проповедника: оно как-то сделалось светлым и более привлекательным. Кому теперь неизвестна эта проповедь! Но надобно было видеть, как он произносил ее. По-видимому все было так просто, без всяких изысканностей со стороны проповедника. Но эта простота была удивительна! Голос у проповедника звучный, приятный; приемы самые скромные, приличные. Содержание проповеди, в полном смысле, торжественное, блистательное. Одним словом, в проповедующем все гармонировало, все соответствовало одно другому как нельзя лучше. Когда проповедь кончилась, Сакен встал и поклонился проповеднику.

Немало произнес Иннокентий в Киеве проповедей на особые празднества церковные: сюда принадлежит прежде всего его Слово в навечерие Нового года, в котором, указав на то, что будущее, и великое, и малое, и касающееся целых народов, и частных лиц, покрыто непроницаемою завесою, запечатлено седмью печатями, проповедник приходит к той мысли, что способность провидеть будущее в настоящем состоянии своем человек не мог вместить без вреда для себя, а потому и лишен ее на время. «В самом деле, братие, — говорит Иннокентий, — какая радость отцу семейства, окруженному веселящимися домочадцами, провидеть, что предмет его любви обречен в следующем году гробу? Какое утешение проповеднику слова Божия заранее знать, что все слова его останутся без действия над сердцами его слушателей? Какая польза любителю наук предвидеть, что он не окончит великого открытия, им начатого? Ясно, что во всех сих и подобных случаях гораздо лучше не знать будущего». К числу таких же Слов принадлежат еще четыре Слова, и в том числе одна беседа на Новый год. В одном из этих Слов на текст: «Сие глаголю, братие, яко время сокращено есть прочее... преходит бо образ мира сего», Иннокентий весьма остроумно сравнивает весь обольщающий нас мир с храминою Сарданапаловою, в которой внезапно явившаяся рука написала на стене страшные роковые слова: мани́, феке́л, фа́рес (Дан.5:25). «В самом деле, — говорит Иннокентий, — как ни измеряйте величие и блага мира, всегда найдете, что они кратки и скоропреходящи: мани́! Как ни взвешивайте их, они всегда окажутся легки и пусты: феке́л! И как ни помножайте их, всегда выйдет в конце, что они должны рассеяться и прийти из рук ваших к другим: фа́рес! Другими словами: все, что в мире, есть суета сует, и всяческая суета».

Сюда же нужно отнести также и другие Слова, произнесенные Иннокентием в Киеве на особые церковные празднества; таковы: Слово в Неделю о мытаре и фарисее, в Великий Понедельник, в Неделю Торжества Православия, в Похвальную субботу, в Неделю четвертую по Пасхе, на 1 августа, на Преображение Господне, при освящении плодов, на день Нерукотворенного Образа, и прочие. Много было произнесено Иннокентием в Киеве Слов и Речей также и на особые случаи как среди киевского общества вообще, так и в стенах Киевской Духовной академии в частности. К числу первых принадлежат:

  1. Слово на освящение храма во имя Михаила, первого митрополита Киевского.
  2. Слово в день освящения храма святого великомученика Георгия, еже в Киеве, и по случаю кавалерского в честь его праздника, произнесенное Иннокентием 27 ноября 1838 года в присутствии Георгиевских кавалеров в Киевской Георгиевской церкви, созданной на месте древней Ярославовой, освящение которой воспоминается в сей день Церковью.
  3. Слово в Неделю ваий, по освящении храма в Киевском институте для благородных девиц.
  4. Слово по прочтении указа Священного Синода об открытии в Воронеже мощей святителя и чудотворца Митрофана.
  5. Слово при погребении начальника всей артиллерии, генерала от артиллерии, всех отечественных и многих иностранных орденов кавалера, князя Льва Михайловича Яшвеля.
  6. Слово при погребении юной супруги, оставившей после себя однолетнего сына.
  7. Речь при открытии в городе Киеве попечительного общества о тюрьмах.
  8. Слово по случаю землетрясения, бывшего в Киеве 11 января 1838 года.
  9. Речь при открытии в городе Киеве конторы коммерческого банка.
  10. Речь при открытии Киевской палаты государственных имуществ.
  11. Речь по совершении молебствия, при открытии общества киевских врачей.
  12. Слово над гробом шестнадцатилетней девицы.
  13. Слово при погребении графини Александры Васильевны Браницкой, произнесенное Иннокентием в домовой ее церкви, что в Александрии, 20 августа 1838 года.
  14. Речь при погребении коменданта Киево-Печерской крепости генерал-лейтенанта Павла Петровича Турчанинова...

К числу Слов, произнесенных Иннокентием на особенные случаи, имевшие место в стенах самой Киевской академии, должно отнести:

  1. Слово, произнесенное в день Нерукотворенного Образа и при начале академического учения.
  2. Наставление окончившим курс студентам академии, по объявлении им ученых степеней и должностей.
  3. Наставление новопостриженным монахам из студентов академии, сказанное Иннокентием после литургии, по произнесении слов Благословение Господне на вы... Того благодать и человеколюбие (Пс.128:8; Тит.3:4).
  4. Речь при погребении студента академии.

Из этих последних слов Иннокентия в стенах Киевской Духовной академии особенное внимание обращает на себя «Слово, произнесенное в день Нерукотворенного Образа и при начале академического учения». В этом слове Иннокентий, пользуясь совпадением начала учения с днем празднества Нерукотворенного Образа, который (Образ) избран и в знак отличия для тех, кои среди образования своего показали особенные успехи в науках духовных (речь идет о магистерском кресте), Иннокентий с истинно христианской точки зрения ведет рассуждение о том, в чем состоит сущность и главная цель нашего образования, от кого оно преимущественно зависит и каким путем приобретается. «Человек, — говорит Иннокентий, — был некогда нерукотворенным образом, и доколе был им, не требовал, да кто учит его; ибо Сам Образ Божий учил его всему, наставляя его на всякую истину». Вместе с падением человек совершенно помрачил в себе и Образ Божий. Напрасно говорила о Боге и Его Образе природа видимая. «Напрасно и многие мудрецы, подобно Ананию, покушались — то с видимой вселенной и красоты ее, то с внутреннего мира духа человеческого — снять изображение Божества и представить его для подражания человеку, который искал своего подлинника; мог ли быть восстановлен подлинник по спискам поврежденным?» Для этого нужно было сошествие на землю Сына Божия, Иже сый сияние славы и Образ ипостаси его (то есть Бога Отца). И действительно, Он низшел на землю и, нисшед, оставил нам Образ, да последуем стопам Его.

После сего, — говорит Иннокентий, — искать других каких-либо образцов для своего образования — значит идти явно против безпредельной любви Божией и против собственного совершенства. Человеку суждено быть образованным, носить образ, но образ единого Бога, который в нем будет токмо тогда, когда он облечется во образ Христов; ибо у Самого Бога нет другого образа ипостаси Его, кроме Единородного Сына Его. Если же успех всякого истинного образования зависит от наибольшего сходства образовываемых с образцом всякого совершенства, с воплощенною Премудростью, с Тем, в Ком обитает телесне вся полнота Божества, то наше образование, кое предназначено быть наставником веры и нравов, идти по следам красных ног Апостольских, продолжать великое дело воспитания и образования человечества, начатое Самим Иисусом Христом, наше образование должно всецело состоять в уподоблении себя нашему великому Первообразу. Как мы будем стараться о том, чтобы воображать Христа в других, если Он не будет воображен в нас? Как будем призывать к покорению помышлений гордого разума человеческого уму Христову, не имеющие сами простоты Евангельской? В состоянии ли будем преподавать другим жизнь во Христе, не живя сами Христом? Для нас посему первым и последним успехом, главным предметом всех занятий и всех усилий должно быть не другое что, как сообразование себя со Христом, Который должен быть для нас все: и путь, и истина, и живот, и премудрость, и правда, и освящение и избавление. Кто успел в сем, тот достиг цели образования, имеет все, что должно, способен к прохождению служения в дому Божием, хотя бы и не обладал множеством земных познаний. А кто не окажет успеха в сем великом деле, тот, хотя бы исчерпал все кладенцы мудрости земной, знал все, что на небе и на земле, тот потерял время, погубил талант, есть ничто для Царствия Божия...

Не меньший интерес представляют для нас также и остальные проповеди Иннокентия этого рода; к сожалению, размер настоящего труда не дозволяет нам входить в подробное рассмотрение их.

Указанными проповедями далеко, однако же, еще не ограничивается круг проповеднической деятельности Иннокентия за время его ректорствования в Киевской Духовной академии. Кроме уже указанных нами образцовых, с величайшим тщанием и искусством составленных проповедей, которые произносил он на дни высокоторжественные и праздничные в Киево-Софийском соборе и Киево-Печерской Лавре, и на разные особые случаи, Иннокентий написал в это время с такой же тщательностью и искусством весьма много и других проповедей, которые большею частью любил говорить в своем училищном Киево-Братском монастыре. А по мере того как слова эти писались и произносились, он не медлил издавать их в печати, и таким образом вскоре одни за другими явились его: «Собрание слов и бесед», в двух томах, «Страстная седмица», «Светлая седмица» и «Первая седмица Великого поста».

Впрочем, как ни много было написано, произнесено и отпечатано Иннокентием его проповедей, однако, по весьма верному замечанию одного из его ученых рецензентов С.П.Шевырева, все они представляют собою одно целое. Все они проникнуты одним убеждением, одной мыслью, одной идеей, — выражать в своей жизни образ нашего Господа. Сам Иннокентий ясно высказал это значение своих слов, когда сказал в одном из них, произнесенном на Светлой седмице:

В самом деле, если мы в мыслях, чувствах и деяниях своих будем постоянно выражать образ жизни нашего Господа, то сим самым без споров, без труда заградим уста всем врагам Его. Иудей, смотря на нас, скажет тогда: «Верно в самом деле восстал Христос из гроба, а не украден учениками, как клевещут предки наши, ибо смотри — Он жив в христианах!»

Этот главный и основной предмет проповеди Иннокентия особенно проявляется в трех моментах бытия христианского: в жизни, смерти и возрождении, заключающихся в этих трех книгах-седмицах его: Первой Великого поста, Страстной и Светлой. С этой именно точки зрения один из рецензентов Иннокентия, академик И.И.Давыдов, оценивает внутреннее достоинство трех последних сборников Иннокентиевских проповедей, произнесенных проповедником за время его ректорствования в Киевской Духовной академии.

«Первая седмица Великого поста, — говорит Давыдов, — изображает жизнь нашу, служащую приготовлением к смерти и к новой жизни или возрождению. Исповедь и причащение Святых Тайн, совершаемые в эту седмицу, внутренно очищают наш дух. В беседах этих проповедник, как духовный врач, погружает душу нашу в Таинство Покаяния, в значение покаянной молитвы. В суды мирские, — говорит он, — являются, чтобы оправдать себя; в судилище духовное приходят с тем, чтобы обвинять себя. Там наибольшей свободой пользуется тот, кто наиболее успел доказать свою невинность; здесь наибольшее помилование тому, кто наиболее сознает свою греховность».

«В Страстной седмице, — говорит Давыдов, — мы у Креста созерцаем распятого Господа, с благоговением внимаем семи словам, сказанным со Креста, в которых выразилась вся жизнь нашего Искупителя. Первым словом прощены враги; вторым — преподано утешение матери и любимому ученику, и тем исполнены обязанности человеческие; третьим — принят в умирающее сердце кающийся разбойник, а в лице его и все человечество; четвертым — выражено телесное страдание Распятого в мучительном томлении жажды; пятым — страдание духовное, оставление от Отца. В шестом слове: совершишася (Ин.19:30), коего одна вечность покажет всю широту и всю силу, заключилась вся будущность христианства. В последнем, седьмом слове, которым Сын соединился с Отцом, последовало соединение с Ним через Сына и всего человечества. Так проповедник, раскрывая нам всю силу Божественных слов, научает нас умирать со Господом. Но вот пред нами и гроб Христов: здесь суд миру. Приидите, — вещает нам Спаситель через пророка, — приидите и истяжимся! Смотрите, что Я сделал для вас! Явите, что вы сделали для Меня, паче для себя. Сколько спасительных поучений вылилось тут из уст проповедника! Хотят быть богами, а убегают от Бога! Не Бог скрылся от человека, а человек скрылся от Бога. Первые враги Креста Христова люди, коим бог их — я. Другого рода враги Креста те, для коих, по выражению апостола, бог — их чрево. Сын Божий на Кресте: подлинно чудо из чудес! Спаситель мира во гробе: точно тайна из тайн! Ты говоришь, что это для тебя непостижимо. А тебе говорят, что это непостижимо для самих Ангелов! И зачем пугаться непостижимого? Ты удивляешься природе и благоговеешь пред нею, но все ли ты постиг в ней? Богу совершенно постижимому ты перестал бы и поклоняться».

«Проповедь Светлой седмицы, — продолжает рецензент Иннокентия, — исполнена сладостного довольства. «Какое великое счастье быть христианином, — восклицает наш духовный вития. — Где столько света и жизни, как в Евангелии? Одни мы, христиане, носим Крест; одни мы празднуем и Воскресение». Здесь объясняется символ Пасхи, как Торжества веры, любви и надежды. Внутреннему значению трех седмиц соответствует и самый слог проповедей. Первой, говоря словами проповедника, приличны не цветы красноречия, а слезы и пепел покаяния. Слово Страстной — проникнуто глубоким чувством умиления. Светлая седмица торжественна и усладительна».

Проповедническая деятельность Иннокентия в Киеве далеко еще не ограничивалась и всеми указанными нами проповедями, изданными в печати и составляющими пять довольно увесистых книжек. По свидетельству современников и слушателей этого знаменитого киевского проповедника, он больше произнес проповедей импровизированных, чем составленных по предварительной записи, и, если верить указанным свидетелям, то первые выходили еще удачнее последних, так что даже иногда сам Иннокентий высказывал сожаление, что той или другой проповеди, произнесенной экспромтом, он не мог видеть в числе своих отпечатанных проповедей, потому что не мог также прекрасно составить ее на бумаге, как произнес уже на словах. Об этом, впрочем, мы будем говорить еще далее. Вообще же нужно заметить, что в Киеве Иннокентий с особенным, можно сказать, напряженным старанием, более чем когда-либо, заботился о том, чтобы развить свой необыкновенный ораторский талант. И действительно, в этом отношении его старания остались не безуспешны: он видимо рос и совершенствовался в глазах всех. Вместе с ним росла также и его слава, которая скоро переступила границы Киева и распространилась далеко по всей обширной православной России. Те, которые были современниками издания его слов и бесед и, особенно, седмиц, отлично помнят, с каким нетерпением, восторгом, жадностью читались и перечитывались они людьми всех сословий, от самого высшего до низшего, и как имя Иннокентия огласилось во всех концах неизмеримой России.

Зная, что многие проповеди Иннокентием произносятся экспромтом, импровизированно, и опасаясь, что эти драгоценные памятники русского церковного красноречия могут пропасть для России безследно и навсегда, не попав в типографский станок, некоторые из почитателей ораторского таланта златоустого Иннокентия, постоянные слушатели всех его проповедей, нарочно всегда носили с собой все необходимые письменные принадлежности, когда шли в церковь, в которой служил Иннокентий, с целью записывания за ним произносимых им проповедей. В одной рукописи, содержащей в себе некоторые воспоминания об Иннокентие и находящейся в настоящее время в распоряжении редакции «Русской Старины», рассказывается, между прочим, такой случай. Однажды вечером Иннокентий заехал к бывшему ректору Киевского университета, Максимовичу, с которым он вообще находился в близких дружеских отношениях. Началась, по обыкновению, оживленная беседа и, между прочим, речь коснулась одной из проповедей Иннокентия, особенно выдающейся и по содержанию, и по произношению. «Какая у вас хорошая память, — заметил Иннокентий Максимовичу, — вы так знаете эту проповедь, как будто учили ее наизусть или прочли несколько раз». — «Да, так и было», — отвечал Максимович. Иннокентий недоумевал... «К сожалению, — возразил он после минутного молчания, — вы ошибаетесь. Вы могли ее только слышать... Она была сказана мною как обыкновенно, экспромтом; а затем, когда на другой день, на досуге, мне вздумалось ее припомнить и переложить на бумагу, то она оказалась такой неудачной против произнесенной, что я переделывал ее несколько раз, но все-таки не окончил и едва ли не сжег. Это часто со мною бывает. Я был лично знаком с одним импровизатором. Импровизации его приводили меня в восторг; но когда я попросил его написать их, — они оказались плохими виршами. А возьмите вы рассказчиков, анекдотистов!.. На словах — прелесть, а на бумаге — совсем не то. И, по большей части, в этом играет роль не дикция и мимика, а просто известное расположение духа с присущей ему в то время образностью выражения... В последнее время я как-то особенно несчастлив в переложении по памяти своих проповедей. Я душевно бы желал иметь их у себя буквально, какими они были произнесены». — «Ваше желание может быть исполнено даже сегодня», — предложил Максимович. «Каким образом?» — «Здесь есть молодой человек, — отвечал Максимович, — скромный учитель Киево-Печерского дворянского училища Ш., величайший ваш почитатель. Он узнает, где вы служите, отправляется в тот храм и стенографически записывает ваши проповеди. Впрочем, он иногда жалуется на вас, что вы постоянно мешаете его добровольному труду своим красноречием, которое заставляет его до того увлекаться, что он забывает про записывание. Ему помогает громадная память. У него целая серия ваших проповедей, и в числе их та, о которой мы сейчас с вами говорили. Вот причина, почему я знаю эту вашу проповедь почти наизусть». — «Чрезвычайно любопытно взглянуть на эти проповеди, — заметил Иннокентий, — и вы много обязали бы меня, познакомив с молодым человеком, тем более, что я думаю издать сборник своих слов». Максимович тотчас же послал за молодым человеком Ш., который и поспешил явиться на это лестное приглашение. Иннокентий обошелся с Ш. так приветливо, ласково, что приворожил его к себе на всю жизнь; он подробно расспрашивал Ш. о службе, о семейных обстоятельствах, которые были весьма незавидны, внимательно рассмотрел привезенную Ш. рукопись записанных проповедей и не поскупился на похвалы и одобрения. Иннокентий попросил рукопись взять с собою, пригласив Ш. бывать у него.

Для слушания проповедей Иннокентия, всегда произносившихся без помощи тетрадки, голосом чистым и звучным, с необыкновенным жаром и увлечением, — проповедей, которые умиляли, трогали, поражали, восторгали слушателей, всегда стекались несметные толпы; и имя Иннокентия, как затмившего собою всех проповедников, когда-либо бывших в Киеве, переходило из уст в уста. По свидетельству современников, не только жители Киева стремились послушать своего всегда вдохновенного проповедника, но многие с этой целью приезжали в Киев даже из дальних мест, — и из веси в весь, из города в город разносили добрую славу об Иннокентие. Причина такого всеобщего действия проповедей Иннокентия отчасти понятна. «Читая преосвященного Иннокентия, — говорил в своем отзыве о его проповедях, помещенном в «Москвитянине» за 1842 год, И.В.Киреевский, — вы чувствуете, что ему не безызвестны все ваши мысленные волнения, что вся гордость разумного развития, все хитросплетения современной науки не могут представить ему никакого нового возражения, незнакомого его много трудившейся мысли, еще не побежденного в глубине его внутреннего сознания. Этим, кажется, объясняется всеобщее действие его проповеди, равно согревающей сердце человека безграмотного и многоученого, это теплое слово веры твердой, не безсознателыюй, но уже испытавшей упорную борьбу с разумом, веры мыслящей и непобедимо прошедшей сквозь все нападения светской мудрости, через все затруднения оторвавшейся от неба науки»... «Здесь именно (то есть в Киеве), — говорит профессор Малышевский, — достиг высшего своего развития проповеднический талант неистощимого и неподражаемого в проповедническом творчестве. Известное всей России имя его, как проповедника, избавляет нас от обязанности подробной характеристики его проповедей, в которых он был, конечно, выше даже, чем в своей богословской науке. Едва ли не более всех заставил он современное ему русское общество полюбить свою русскую проповедь, едва ли не шире всех распространил он просветительное влияние ее на общество. Чтение его проповедей, говоренных то в последовательном порядке на избранные предметы, то по особенным случаям, и изданных в Киеве в нескольких собраниях, еще не дает понятия о силе впечатления, какое производила его проповедь, когда слушалась из уст самого проповедника и о каком передают нам слышавшие ее. А тогда весьма многих не из Киева только, но из других дальних мест привлекало в Братскую церковь желание слушать Иннокентия».

Несомненно, что произношение проповеди, живое и устное, имеет громадное значение в ее действии на слушателей и выносимом ими впечатлении. Самая прекрасная проповедь не может произвести такого впечатления на читающего ее в печати, какое она производит на слушающих, когда произносится самим проповедником как живое слово, и притом чистым и внятным голосом. Но нужно иметь в виду, что Иннокентий иногда употреблял еще и особые, ему только свойственные внешние приемы, когда произносил свои проповеди. Много, конечно, можно спорить о том, насколько уместны эти внешние приемы, не чуждые даже некоторого рода театральности в деле православной проповеди. Но не подлежит никакому спору, что в руках Иннокентия эти внешние приемы служили всегда отличным средством для усиления внимания слушателей и возбуждения в обществе интереса к церковной проповеди. Об этих приемах Иннокентия мы имеем возможность составить себе некоторое представление по рассказу бывшего тогда студентом Киевской академии священника Василия Гапонова. Вот что он говорит, например, о произнесении Иннокентием одной из его проповедей в Великий Пяток.

Я был так счастлив, — говорит отец Гапонов, — что в течение всего академического курса был слушателем многих из его (Иннокентия) проповедей. Так, при мне говорены были проповеди на Страстную и Светлую седмицу, на некоторые Двунадесятые праздники, и на другие случаи. Помню, это было в 1835 году, сказана была им проповедь в Великую пятницу. Покойного преосвященного всегда занимало величайшее событие в мире — это смерть Богочеловека. Оттого все поучения, сказанные им на этот случай, несмотря на их краткость, преисполнены глубоких мыслей, трогательны и умилительны. Оттого не мы одни, но и киевляне, знавшие покойного преосвященного как превосходного проповедника, лишь наступал Великий Пяток, всегда с особенным удовольствием желали услышать именно в этот день его проповедь и стекались в храм Братского монастыря в большом числе. И действительно, было чего послушать! Я участвовал тогда, то есть в Великий Пяток, в служении. Вечерняя служба отправлялась в зимней церкви. Перед концом вечерни последовал вынос Плащаницы в летний собор. Народу была тьма. Среди церкви на приготовленном месте (катафалке), положена была Плащаница. Иннокентий трижды обошел Плащаницу с каждением. Четыре мальчика, певчие, в траурных стихарях, став по обе стороны Плащаницы, пропели умилительно: «Благообразный Иосиф...» и прочие стихиры. Настала тишина. Взоры всех невольно обращены были на проповедника, в ожидании от него чего-то особенного. Помню, он стоял в это время задумчиво, склонив несколько голову на левую сторону (это была его привычка). Окинув всех взором (о, что это был за взор! в нем выражалось что-то вдохновенное), он начал слово таким образом: «Когда дети соберутся ко гробу отца или подданные ко гробу владыки, то после слез и сетования первым делом их бывает узнать последнюю волю умершего... Быть не может, чтобы Он (Спаситель) отошел от нас к Отцу, не оставив нам какого-либо завещания. Но се, и Книга Завета на персях Его! Дерзнем, братие, дерзнем разогнуть сию священную книгу, да увидим и услышим, что речет о нас Господь». Сказав это, он подошел к Плащанице, поклонился почти до земли, взял Евангелие, лежавшее на персях Спасителя, раскрыл и произнес: «О, братие, Он речет мир на люди Своя (Пс.84:9) и в подтверждение этих слов прочитал место из Евангелия: Мир оставляю вам... (Ин.14:27) и якоже завеща Мне Отец Мой... и Аз завещаваю вам... Царство (Лк.22:29). Закрыв Евангелие, он сделал обращение к Спасителю: «Боже мой! к нам ли это завещание? Господи! нам ли сидеть на том престоле, на коем восседаешь Ты... Но рцы нам, что нужно для приятия сего Царства? Ты Сам не вдруг восшел на престол. Быть не может, чтобы нам было дано взойти на него вдруг». Тут опять раскрыл Евангелие и прочитал Иже хощет по Мне ити... (Мк.8:34; Мф.10:38). Закрыл опять Евангелие и начал: «Не легкий скипетр для Царства, но скипетр... Но что делать нам, когда мы изнеможем под сим крестом?» Опять обращение к Спасителю: «Ты Сам ведаешь, как дух... бодр, плоть же немощна (Мк.14:38)... Куда обратиться нам, когда изнеможем под крестом на пути к Царству, Тобою завещанному?» На этот вопрос последовал ответ как бы от лица Самого Спасителя: Да не смущается сердце ваше... (Ин.14:1). «После таких обетований, братие, — продолжал проповедник, — нет места опасению и сомнениям. Завет верен: скреплен Кровью, засвидетельствован небом и землею, принят и утвержден Отцом!»... Вслед за сим закрыл он Евангелие, подошел к Плащанице, с благоговением преклонился до земли и положил его опять на персях Спасителя. Покойный преосвященный всегда удивлял своим искусством в произнесении проповедей, всегда был увлекателен; но здесь, кажется, он превзошел самого себя. Так это было трогательно! так поразительно! У слушателей то струились слезы, то, по временам, вырывались глубокие вздохи.

Такое впечатление, по свидетельству современника и очевидца, способно было производить на слушателей слово Иннокентия, этого гениального оратора на кафедре Церковной, который, как писатель русский, должен занять одно из первых мест в истории русской литературы, а как проповедник — одно из первых мест между духовными витиями не только нашего времени и Отечества, но и всех времен и народов. В этом отношении имя Иннокентия должно остаться безсмертным.

Как образованный человек своего времени, Иннокентий принес обществу немалую пользу и своим теплым участием в деле надлежащей постановки науки в новоучрежденном университете Киевском, который за его труды и избрал его своим почетным членом. Возведенный в почетные члены университета, Иннокентий внимательно следил за университетской наукой и искренно старался о том, чтобы теснее сблизить деятелей университета с деятелями академии, не замедлившей уделить молодому университету часть своих научных сил. Университет святого Владимира был открыт в Киеве 15 июля 1834 года. Первым попечителем был в нем Е.Ф.Фон-Брадке. Желая принести посильную пользу новоучрежденному заведению, Фон-Брадке прежде всего счел нужным войти в более тесные сношения с ректором Киевской академии, в опытности и благоразумии которого он видел возможность приобрести все необходимое для того, чтобы положить твердое основание порядку и дисциплине во вверенном ему заведении. Расчет Фон-Брадке не обманул его.

Иннокентий содействовал благоустройству новоучрежденного университета не только своими разумными советами, но и своими рекомендациями даровитых профессоров, которых ради науки он отнимал даже у своей академии.

Так, прежде всего, по совету Иннокентия, в Киевский университет был приглашен профессор Киевской Духовной академии Иван Михайлович Скворцов, на кафедру богословия, Церковной истории и Церковного права. Через два года (в 1836 году) Иннокентий уступил Киевскому университету и другого своего любимого сослуживца Ореста Марковича Новицкого.

Господин Фон-Брадке, — говорит отец Гапонов («Венок» Погодина, с.85-86), — часто посещал покойного преосвященного. Можно было тотчас понять цель и намерение этого посещения. Одно из таковых посещений было замечательно по следующему разговору между попечителем университета и покойным преосвященным. «Вы, — сказал господин Фон-Брадке Иннокентию, — порекомендовали мне законоучителя для университета, вашей академии профессора, протоиерея И.М.Скворцова, и я вам очень благодарен». — «Да, — отвечал покойный преосвященный, — это у нас столп академии». — «Теперь, — продолжал господин Фон-Брадке, — прошу вас покорнейше дать мне еще наставника для философского предмета. Вообразите, какое мое положение: в университете, как вам известно, открыто столько-то факультетов, и есть уже наставники, а для философского факультета нет. Присылали, правда, немецкие доктора свои сочинения, желая занять философскую кафедру. Совет университета рассматривал эти сочинения, и они оказались довольно неудовлетворительными». — «Это плохо, — отвечал покойный преосвященный, — видно, надобно оказать вам помощь и в этом случае. Извольте, рекомендую вам одного из наших бакалавров, господина Новицкого». Пожалели, правда, мы крепко, — замечает отец Гапонов, — когда узнали, что Орест Маркович поступает в университет (он читал нам логику), но вместе и порадовались, что господин Новицкий сделает честь нашей академии. По назначению Совета университета он должен был приготовить вступительную лекцию и предложить ее публично в университетской зале. Для этого приглашены были: покойный митрополит Евгений, наш отец ректор (то есть Иннокентий) и вся знать киевская. О.М.Новицкий блистательно выдержал пробу, а мы, студенты, были от этого в восторге.

Кроме Скворцова и Новицкого, в число профессоров университета перешли еще на некоторое время Авсенев и потом Гогоцкий. Правда, некоторых из указанных лиц Иннокентий неохотно уступал университету, стараясь удержать их при академии, но должен был уступить из внимания к нуждам их семейной жизни, которая в ту пору гораздо лучше обезпечивалась в университете, чем в академии. Впрочем, Иннокентий сам радовался успехам некоторых из бывших профессоров академии в новом звании их, успехам, в которых выражались и успехи академической и, в частности, философской науки. Нередко киевский попечитель Фон-Брадке с несколькими из своих студентов в праздничные дни бывал и в академической церкви. «Что за цель? Разве своей церкви нет?» — недоумевали студенты Киевской академии. Оказалось же, что Фон-Брадке этим приучал своих студентов, как вести себя в церкви. «Видите, — говорил он им, — как студенты академии стоят: чинно, благоговейно»... Но гораздо большую пользу как для академической, так и для университетской науки принесла дружба Иннокентия с первым ректором Киевского университета Максимовичем, редким специалистом по истории Юго-Западного края России. Впрочем, кто из них больше для кого сделал, — решить довольно трудно. Остается пожалеть только, что в Киеве дружба этих двух великих людей продолжалась очень недолго: перевод Иннокентия из Киева многого не дал докончить в науке этой благородной дружбе... Кроме Максимовича, Иннокентий находился в тесных дружеских отношениях и со многими другими передовыми людьми его времени. Таковы люди науки: Погодин, Надеждин, Жуковский, Гоголь, Киреевский, Бодянский, Голубинский, Невоструев, Карпов, Сахаров, Снегирев, Кочетов и другие; государственные сановники: графы Сперанский и Блудов, князья М.С.Воронцов, Д.Г.Бибиков, Васильчиков, и другие. Он вел с ними большую переписку, обменивался мыслями, поверял свои задушевные думы, планы и проекты и, по его собственному выражению, «раскрывал свои затеи». При случае, проездом через Киев, эти лучшие люди того времени всегда посещали даровитого киевского ректора, осматривали его академию, любовались плодами его гигантских трудов. И эта дружба, конечно, не оставалась без взаимного влияния, обоюдной пользы...

Вообще, нужно сказать, что предавшись всецело священному делу образования других, Иннокентий не оставлял продолжения и своего собственного самообразования. Он интересовался каждой научной новостью, — являлась ли она в его собственном Отечестве, или вдали от него, за его границами. Приобретать новые являвшиеся более или менее серьезные книги, штудировать и научно ценить их — было его почти страстью. Его библиотека была весьма драгоценна и обширна уже во время его киевского ректорствования. Но и этого было мало. Ученому ректору Киевской академии хотелось быть таким же полновластным хозяином и в области естественных наук, каким он был в области наук богословских, философских и исторических. В одном из писем к М.А.Максимовичу, в 1840 году, Иннокентий писал, между прочим, следующее:

Посылаю книгу; взгляните, — можно ли по ней получить правильное понятие о царстве минеральном? Если можно, то я куплю. Ибо страх как хочется познакомиться получше с камнями и растениями. А вы будете моим учителем. В таком разе я не сомневаюсь в успехе. Нельзя ли даже возыметь какую-нибудь коллекцию камней, — разумеется, самых основных, ибо царство каменное должно быть в основе своей просто.

Впоследствии это желание было достигнуто вполне. Говорят, что Иннокентий имел самую редкую и в то же время весьма богатую коллекцию экземпляров растительного и минерального царства. Любовь к естественным наукам, стремление усвоить с сознанием их последнее слово, у Иннокентия были самым естественным следствием его любви к внешней природе, которую он любил всем своим внутренним существом, как великое, безукоризненное творение Всемогущего Создателя, — творение, не имевшее ничего существенно дурного и ясно говорившее о небесном величии своего Творца. В этом случае взгляд Иннокентия на внешнюю природу не только замечателен, но и весьма поучителен. «Однажды случилось вот что, — рассказывает архимандрит Иоасаф. — Возвращаясь из Гадючего лога (местность недалеко от Киева, в которой действительно водилось много змей, по-малороссийски гадюк) в Пироговку (монастырская дача Иннокентия), мы пошли путем, который идет через болото. Идучи по гати, я увидел несколько черепах на купе возле орехового куста. Они вышли из воды, и греясь на солнце, выползли из своих скорлуп. Преосвященный как-то не заметил их, прошел мимо. Я же, идя позади его, лишь увидел черепах в их обнаженном виде, с их длинными головами и жалами, вскричал почти невольно: «Ах, какие гадкие твари!» Преосвященный вдруг оборотился ко мне и спросил: «Что там такое? Какие это твари?» — «Черепахи, — отвечал я, — вон, посмотрите сколько их». Он остановился, посмотрел на них, потом, обратясь ко мне и приняв какой-то серьезный вид, спросил: «Да ты где учился?» — «Что за странный вопрос», — подумал я. «В академии», — говорю я. «Хорош же ты академик! Да разве у Бога, Всепремудрого и Всесовершенного Существа, есть какие-либо гадкие твари?» — «Ну, — думаю себе, — попался же я! А то все было между нами хорошо».

Каждая тварь, — продолжал он, — выражает собою мысль Божию. А мысль Божия совершенна, полна, следовательно, и каждая из тварей, по своему виду и роду, заключает в себе все совершенство и всю полноту. Правда, мы называем некоторых из тварей гадкими, так, по привычке. Но это очень глупо. Вникни, рассмотри организм этих, по-видимому, гадких тварей, и ты удивишься чудному их устройству. Даже можно сказать, чем ничтожнее, чем едва заметнее для глаз наших что-либо из рода пресмыкающихся или насекомых, тем более оно имеет в себе совершенств. Мы мало знаем природу, оттого так поверхностно и судим о ней. Нет, когда говорится: «Дивен Ты, Господи, и дивны дела Твоя» (Откр.15:3), так это потому именно сказано, что всякая тварь в своем роде совершенство, что каждая из них находится в тесной связи с прочими тварями, и создана для известной необходимой цели. Вот как надо смотреть на природу, и на все, что есть в ней!

Внешняя природа и ее явления для Иннокентия были одними из ближайших и достовернейших свидетелей Божественного величия и всемогущества, как указал на природу и апостол языков. Для Иннокентия все в природе напоминало о Боге, все говорило ему, что она есть только другая библия, а не дело простого случая. Этот взгляд на внешнюю природу ясно проводится Иннокентием и во всех его проповедях, имеющих своим предметом жизнь внешней природы и ее явления. «Чей это глас, братие, гремит с неба во время грома? — спрашивал некогда Иннокентий в своем Втором слове о лете. — Откуда берется этот ужасный огонь, пред коим все наши огни так слабы и малосильны? Естествоиспытатели изъясняют это явление в природе силой, так называемой электрической. Не будем мешать их полезным наблюдениям над сей силой. Спросим только, что это за сила? Ответа на сей вопрос не может дать ни один мудрец. Сила, обнаруживающаяся тем или другим, производящая то и то; а что она сама в себе — сего никто не знает. Уже ли нет значения и смысла в этой силе? Уже ли нет существа, коему принадлежит она? Если гром не гремит без руки, приводящей его в движение на наших бедных театрах, то без сомнения есть десница, которая заставляет трепетать небо и землю в пространной атмосфере природы! Чья эта десница? Не видел ли кто ее когда-либо? Видел кто?.. Святой Давид. Скажи же нам, боговдохновенный мудрец и пророк Израилев, что это за сила электрическая, которую мы думаем выяснить, но коей никто из нас не понимает нимало? Не знаю я ваших ученых открытий, — отвечает Псалмопевец, — а скажу то, что видел и слышал во время грома. И я видел силу, но силу Иеговы; и я слышал глас, но глас Божий, глас Господень на водах... Глас Господень в крепости, глас Господень в великолепии. Глас Господа, сокрушающаго кедры... Глас Господа, пресецающаго пламень огня. Глас Господа, стрясающаго пустыню... Глас Господень свершающий еле́ни (Пс.28:3-9). Видите, как ухо пророка последовало всюду за громом и везде слышало токмо глас Божий! Но пророческие ли только ушеса способны к сему? Посмотрите на самого последнего простолюдина, застигнутого грозой на ниве, им обрабатываемой: при блеске молнии он с благоговением обнажает главу и знаменует себя крестом. Что это, как не следствие того, что он слышит глас Божий? И почему слышит? Потому что лжеименное познание и бездушная нечувственность градов не успела заглушить в нем чувство природы, которая всегда тотчас узнает близость к себе Творца. И в одних ли людях узнает?.. Нет, в самых неразумных животных. Перенеситесь мыслью в знойные страны земель равноденственных, где жизнь и растительность в самой высшей степени, но где в высшей степени свирепствуют и ураганы с громами и молнией, и станьте у входа в эту (?) пещеру. В обыкновенное время вы увидите там борьбу насмерть между всем живущим; ужасная змея борется с тигром; лев сражается с гиеною. Но вот, идет гроза, и земная брань утихает. В пещеру стремится все живое, и большие и малые звери, кои в обыкновеное время не терпят друг друга. Теперь они все вкупе, спокойно лежат один подле другого, и вы сами можете укрыться под сводом ее. Что примирило всех, связало лютость и кровожадность? Глас Божий, присутствие Того, Чей глагол не возвращается тощь»... Указав затем, что гром выражает собою не милость, а праведный гнев Божий к грешному человечеству, Иннокентий замечает: «Посему всякий раз, братие, когда слышу гром, мне представляется злополучное падение наших прародителей; кажется, я слышу глас Бога, ходящего в раю и вопрошающего: Адаме, где еси? (Быт.3:9)».

При таком взгляде на внешнюю природу и ее явления, у Иннокентия понятна и особенная любовь к ней, равно как понятно и особенное влияние ее на Иннокентия. Живость и образность языка, естественность, наглядность и правдивость изложения, которыми мы увлекаемся в проповедях Иннокентия, не имели для себя другого источника, кроме непосредственного наблюдения жизни природы. Это ясно сознавал и сам Иннокентий, считая себя вполне обязанным своими лучшими произведениями именно влиянию внешней природы. Во время своего ректорствования Иннокентий нередко проживал на двух дачах: академической — Борщаговке, находившейся верстах в семи от Киева, и монастырской — Пироговке, отстоявшей от Киева в десяти верстах. Какое влияние производило на Иннокентия проживание на этих дачах, можно видеть из собственных его слов. «Счастливы те, — говорил он отцу В.Гапонову, — кои имеют случай провести весеннее время среди природы. Оно много доброго внушает. Вот я скажу о себе: когда я жил здесь (в Пироговке) весной, года два тому назад, у меня родилась мысль написать «Светлую седмицу»; а живя прежде этого в Борщаговке, тоже весной, придумал я составить «Страстную Седмицу»; не говорю уже о том, что и мое здоровье в это время ощутительно поправляется. Я, так сказать, с весны запасаюсь здоровьем на целый год».

Особенно любимой дачей Иннокентия в Киеве была Пироговка. По словам современника и очевидца («Венок» Погодина, с.91), эта дача отличалась прекраснейшим местоположением и жизненными удобствами; место ровное, низменное, обрамленное вокруг небольшим дровяным лесом, во главе которого, с южной стороны, на долине высился охвата в полтора прекрасный дуб, в полном смысле развесистый. По правую сторону этой дачи тянутся киевские горы, покрытые густым лесом; по левую — стелются лаврские обширные луга, на которых местами росли небольшие рощицы. Вдали течет могучий Днепр со своими заливами и озерами. При въезде на эту дачу находился монастырский двор, близ него овощной огород, за огородом — деревянный дом с верхним жильем или антресолями — для настоятельского приезда. Перед домом в полуквадрате росло несколько толстых и довольно высоких лип; за ними открытое ровное место, на котором Иннокентий задумал было развести фруктовый сад, почему и приказал засадить его дичками плодовых деревьев.

На эту-то дачу, как мы сказали ранее, Иннокентий отправил однажды для поправления здоровья больного студента — священника отца Василия Гапонова, впоследствии архимандрита Иоасафа. Отец Гапонов считал себя знатоком в деле садоводства. Вскоре по приезде отец Гапонов писал Иннокентию, что, осмотрев все дички, им посаженные, он нашел их годными к прививке, но что для этого нужно приобрести в Киеве у садоводов хороших сортов яблонь и груш. На другой день по получении этого письма, часу в двенадцатом дня, приехал сам Иннокентий.

— Ты хочешь заняться садом? — спросил он отца Гапонова, выходя из экипажа.

— Так точно.

— Вот же тебе все, что нужно. Скоро ль ты займешься?

— Хоть сейчас, — отвечал Гапонов.

— Нет, сперва напьемся чаю. Каково твое здоровье?

— Слава Богу, чувствую себя лучше, — отвечал Гапонов. Напились чаю.

— Ну, теперь и за работу, — сказал Иннокентий. — А знаешь ли, я еще никогда не видал, как прививаются деревья?

«Такая откровенность со стороны преосвященного, — говорит отец Гапонов, — меня чрезвычайно как заинтересовала. Вот, подумал я, настала и моя очередь быть наставником. Посмотрим, как-то будет переимчив этот ученик».

Принялись за работу. «Прививал я обыкновенно, — говорит отец Гапонов, — в раскол. Так, например, сперва приготовишь черенок, заострив его клинышком с толстого конца, срежешь дичок ровно, чисто, потом расколешь его посреди, присадишь туда черенок; наконец, обвяжешь чистой тряпочкой раскол дичка, а срез черенка залепишь воском, чтобы не вредила сырость...»

Иннокентий смотрел на все это с особенным вниманием, и когда над первым дичком работа была окончена, он спросил как бы с некоторым удивлением:

— Только-то?

— Только, — отвечал отец Гапонов. Любопытство невольно завлекло его еще дальше.

— И примется, и вырастет, и будут плоды такой точно породы, от какой взят этот черенок? — любопытствовал он.

— Так точно, — отвечал Гапонов.

— Дивно! И как все это просто! Привей еще, — сказал Иннокентий. Отец Гапонов привил еще несколько дичков. Иннокентий все смотрел и замечал.

— Ну, теперь давай привью и я, — сказал он. Первый опыт вышел, однако же, у него неудачен.

— Эх, плохо, — сказал он, — что-то руки дрожат.

Второй опыт удался, — и нужно было видеть, как рад был Иннокентий этой удаче!.. Привил он дичков около десятка.

— Ну, теперь довольно. Постой я их отмечу, как собственные мои труды, — сказал Иннокентий. И воткнул возле каждого из них по палочке.

— А скоро ль черенки примутся? — любопытствовал Иннокентий.

— Недели через две, много — три, — отвечал Гапонов.

— Будем ждать. А как они высоко вырастут за лето? — продолжал расспрашивать Иннокентий.

— Смотря по дичку, — отвечал Гапонов, — в аршин и более.

— А скоро ль будут приносить плоды?

— На четвертый год.

Дня через три Иннокентий еще приехал в Пироговку.

— Ну, что дички? — спросил он Гапонова.

— Привиты все, — отвечал тот.

— А сколько их?

— Штук до двухсот.

Любопытство Иннокентия усиливалось с каждым днем. Чуть ли не каждый день он допрашивал Гапонова, скоро ли будут отпрыски или побеги? Наконец дождались: у черенков показались отпрыски. Отец Гапонов уведомил об этом Иннокентия, который в тот же день и приехал на хутор.

— Пойдем, пойдем, — сказал он отцу Гапонову, — посмотрим, и — первее всего мои прививки.

«Как же он обрадовался, — замечает отец Гапонов, — когда увидел на своих прививках образовавшиеся уже отростки со свежими, прекрасными листочками!..»

Это обстоятельство само по себе, конечно, еще не имеет особенной важности. Оно свидетельствует только о том, как Иннокентий интересовался жизнью природы, как он хотел изучить и понять ее, и — ничего более. Но для нас важен тот результат или, лучше сказать, тот урок, который был вынесен отсюда Иннокентием, всегда переходившим от видимой природы и ее явлений к ее невидимому Творцу. Осмотрев со вниманием все прививки, Иннокентий затем несколько остановился, замолчал и думал, как бы углубляясь во что-то, и наконец сказал:

Удивительно, как природа в этом явлении разительно изображает догмат нашего возрождения! Дикий корень, как и наш первородный грех... К дикому произрастанию прививается добрая маслина, и соки дикого же корня должны сообщаться с жизнью этой доброй маслины, дабы она возросла и дала плод в свое время. Так и с нами: человек все тот же остается; но через Таинство Крещения ему сообщается благодать Святаго Духа, и он тогда становится новой тварью; из младенца во Христе возрастает потом, при естественных и благодатных средствах, в меру возраста Христова для того, чтобы приносить плод во святыню.

Вот какой урок вынес Иннокентий из своих первых занятий по садоводству.

Говорят, что в Киеве во время своего ректорствования Иннокентий высказывал иногда мысль — отказаться от своего блестящего будущего, последовать примеру древних отшельников, в собственном смысле отрешиться от сего мира, и поселиться в какой-либо пещере, если не в Палестине, то, по крайней мере, в лесах Киевских. При впечатлительности воображения и вдохновенности настроения, при непосредственности и возвышенности самых благородных чувств и стремлений, при особенном понимании природы и любви к ней, мысль эта у Иннокентия могла явиться вегда, хотя, конечно, от этой мысли до полной решимости в ее осуществлении было слишком далеко. Допуская правдивость этого рассказа, мы даже готовы указать и самое обстоятельство, которое могло быть поводом к появлению такой мысли. Разумеем открытие Иннокентием близ монастырской дачи каких-то древних пещер, на которые ему пришлось натолкнуться совершенно случайно. Вот как рассказывал об этом обстоятельстве сам Иннокентий студенту-священнику, отцу Гапонову.

Каждый раз как приеду в Пироговку, — рассказывал Иннокентий, — особливо весной и летом, первым и любимым моим делом было ходить по этим горам и лесам. Теперь эта окрестность почти вся мне известна. И я ходил всегда один вот с этим товарищем (Иннокентий указал на свою палку). Места здесь вообще хороши. Но одно из них особенно обратило на себя мое внимание. Оно известно под названием Гадючего лога, видно оттого, что в нем действительно водится множество змей. Это урочище вдалось в гору как-то широко и кругло и, таким образом, в объеме своем представляет род котловины. К спуску горы края этой котловины постепенно сужаются так, что все это место скорее походит на веер. В вершине лога, с левой стороны, есть ключи, и вода бежит сильно; есть и другой ключ близ холма, при входе в лог. Вода в нем прекрасная; тут колодезь. Место хорошее, имеет свои выгоды; воды много, строевого леса хотя и нет, зато молодняк: дуб, клен, ясень, липа и прочие растут очень хорошо. Я сказал, что это место — урочище хорошее. Нет, этого мало: оно, сверх чаяния, оказалось историческим, и вот каким образом. Раз, — это было весной, — прихожу я к Гадючему логу, смотрю, близ колодца разложен огонь; по лесу бродит скот; пастухов, однако ж, не видно. Где ж это они? Стою и думаю себе; вдруг услышал я говор мальчиков. Я обратился туда, откуда слышался мне говор, и увидел на холме трех мальчиков. Я пошел к ним; смотрю, — их там нет. Взошел на самый холм, — нет; обошел холм вокруг, смотрел туда и сюда, — все их нет. Что это за диво? Между тем, по правую сторону при спуске с холма я увидел взрытую землю, подошел туда, вижу — какая-то нора. Я тотчас догадался, что мальчики здесь скрылись. Моя догадка вскоре оправдалась: голоса мальчиков послышались в норе. Я уклонился несколько в сторону, чтобы дать время выйти им оттуда. (Впоследствии оказалось, что они, увидев меня, испугались, да со страха и скрылись в нору). Действительно, один из мальчиков выполз из норы. Я постарался приласкать его, дал ему монету и спросил, где же прочие его товарищи. «Там, в яме», — отвечал он... «А что ж это за яма? Глубока ли она? Не лисьи ли это норы?» — «Ни... се, кажут, печеры». — «Печеры!.. Позови-ка своих товарищей, скажи им, чтобы они меня не боялись; я добрый человек». Выползли, наконец, и те. Для ободрения их, я и этих наделил деньгами. «Скажите ж мне теперь, хлопцы, можно ли и мне туда слазить?» — «А чом не можно? можно!» — «Да ведь там темно? Ничего не увидишь?» — «Дак щож, що темно, мы возмемо с собою огню, наберемо сухих трисочок, засвитим и пийдем. Мы все так робим». — «Ну, сделайте же это сейчас». Они тотчас побежали, насбирали сухих щепок, где-то нашли несколько соломы, принесли и огня. «Да вы, паноче, — сказал один из мальчиков, — скиньте с себе одежу; вона така хороша, як небудь замараете». В самом деле, я послушался и скинул с себя рясу. «Господи благослови!» — спустились ползком в нору, зажгли огонь. Один из мальчиков пошел вперед, я за ним, двое за мною. Как же я удивился! Лишь прошли мы несколько шагов, я увидел, что это в самом деле пещеры, точно такие, как и в Лавре, судя по их улицам или проходам. Дальше я уже не ходил, решив в другое время рассмотреть их как следует, запасясь свечой. На другой или на третий день я снова приехал в Пироговку, пришел сюда, нашел, по уговору, тех же мальчиков. Они ожидали меня уже не с боязнью, а с радостью. Мы тотчас приступили к делу: опять ползком спустились в пещеры. (Проход в них от времени завален и зарос кустарником; оставалось одно лишь небольшое отверстие). Зажгли свечи и пошли уже спокойно рассматривать пещеры. Оказалось, что весь холм (в объеме своем холм будет сажен около пятнадцати и покрыт мелким лесом) изрыт пещерами; улицы или проходы идут извилисто в разные стороны и потом сходятся к одному какому-либо месту, например, к церкви или трапезе. Я заметил и другой выход из пещер на другую сторону холма, но он совсем завален землею. Вот какую редкость нашел я в Гадючем логу! Удивительно, что я никогда не слыхал об этих пещерах, и мне никто о них не говорил. Молчал же и я и никому не сказывал о своей находке, придумывая, между тем, каким бы способом восстановить эти пещеры. А это могло бы быть не иначе, как если бы самое урочище — что всего лучше — сделалось собственностью Братского монастыря. Подивись же, как это случилось! Не прошло и года, как отыскал я эти пещеры, вышел указ (в 1832 году), коим повелено отводить монастырям в казенных кущах строевой и дровяной лес. Я истинно порадовался, что так кстати приспела царская милость. Нимало не медля, я снесся с кем следует, указал на это урочище, представив в резон, что оно близко к нашей такой-то даче. И вот Братский монастырь владеет теперь этим сокровищем!..»

Церковь в этих пещерах была самых небольших размеров: в ней могли поместиться не более пяти человек: престол и жертвенник состояли из земляного грунта; трапезная была немного более церкви, кельи малы до чрезвычайности; проходы узкие и низкие, совсем не такие, как в Лаврских пещерах. Впрочем, в глазах Иннокентия это обстоятельство только увеличивало значение его находки.

Пещеры в урочище Церковщина в теперешнем Киевском Богородице-Рождественском монастыре

Те, то есть Лаврские пещеры, — говорил он («Венок» Погодина, с.99), — много изменены через расширение и повышение, конечно, ради богомольцев, а вот эти — настоящие, подлинные, как были ископаны святыми отшельниками; почем знать, может быть, самими преподобными Антонием и Феодосием или, по крайней мере, близкими к ним современниками. По узости переходов можно судить, какие постники были эти отшельники. Они, без сомнения, были разного роста, большого и среднего, и потому не иначе должны были ходить здесь, как изгибаючись, и все это для того, чтобы всячески изнурять свою плоть.

Впоследствии Иннокентий недалеко от этих пещер построил часовню, в которой находился колодезь и святые иконы; устроил избу для сторожей-лесовиков, а в пещерной церкви на престоле поставил икону Успения Пресвятой Богородицы. Местность, на которой находились эти пещеры, имела такой превосходный вид, что Иннокентий никак не мог им налюбоваться.

Посмотри, — как-то говорил он отцу Иоасафу, — какие виды открываются отсюда прямо на восток. Вот Днепр с его широкими лугами, а там далее синеется бор... Нельзя не удивляться, — продолжал он, — как святые отцы умели избирать места для своего уединенного подвижничества! Вода, лес, луга, — все, что вам угодно, вот, под рукой. А какие были леса, представим и перенесемся к тем временам, когда жили эти отшельники! И теперь растут кое-где столетние дубы и липы. Это потомки древних, дремучих лесов. Невольно вспомнишь, что и нашим русским подвижникам, как некогда египетским пустынникам, служила книгой одна и та же природа, в которой они хотели видеть и читать премудрость Творца всяческих, хотели и в продолжение всей своей жизни никак не могли прочесть и одной страницы из этой всемирной книги... («Венок» Погодина, с.100).

Неудивительно, если после таких впечатлений у Иннокентия по временам и могла являться мысль отказаться от своего блестящего будущего, и управлению епархией предпочесть келью отшельника.

В своей частной жизни Иннокентий был очень прост и невзыскателен; кабинет его почти всегда находился в каком-то «поэтическом» безпорядке, который так нередко приходится встречать у философов и других ученых людей, стоящих выше обыденных условий внешней жизни. Но особенно книги причиняли келейнику Иннокентия много препятствий и неприятностей при приведении в порядок квартиры ученого киевского ректора: на всех столах, окнах, стульях, креслах, диванах — всегда были разбросаны разные книги. Иннокентий с книгами был неразлучен: он не только ходил по комнате и сидел за столом, но даже и засыпал всегда с книгой и на книгах. Такой же «поэтический» безпорядок господствовал у Иннокентия даже и в денежном счетоводстве.

Терпеть он не мог, — говорит отец Гапонов, — счет в деньгах. Служитель его или расходчик придет, бывало, и доложит ему, что вот нужны деньги на такие-то и такие-то расходы. Иннокентий выслушает все это преспокойно, потом пойдет в спальню (спальня у него была вместе и кабинетом), возьмет суповую чашку с серебряными и медными деньгами из-под постели (вот в чем и где было у него казнохранилище!) и скажет: «На вот, бери себе, сколько ты можешь взять». А ассигнации у него всегда лежали под тюфяком как ни попало... («Венок» Погодина, с.83).

С прислугой, как и с монастырскими крестьянами, он обходился всегда гуманно и человеколюбиво, что по тому времени было почти непозволительно. Для характеристики его отношения к монастырским крестьянам или, по тогдашнему словоупотреблению, — «штатным» — приведем следующий факт, о котором рассказывал некогда отцу В.Гапонову сам Иннокентий, не подозревая, конечно, того, что по этому факту, имевшему отношение лишь к одному дереву, через пятьдесят ровно лет будут судить об отношении самого рассказчика к монастырским крестьянам. На монастырской даче Пироговке, как мы сказали ранее, рос величественный дуб, в полном смысле развесистый. Глядя на этот-то дуб, Иннокентий и рассказывал следующее: «Этим дубом я всегда любовался. Но жаль было смотреть, что вокруг его росли кустарники и мелкий лес. Это самое отнимало у него много вида. Раз осенью приехал я в Пироговку. Смотрю, штатные мои ничего не делают, сидят себе сложа руки. «А что же вы, — говорю, — ребята, ничего не делаете?» — «Сегодня, паноче, праздник». — «Какой праздник?» — «Михайлево чудо». — «Михайлево чудо!.. Хорошо же, берите-ка, ребята, с собою топоры и пойдемте: я покажу вам свое чудо, — коли уже пошло на чудо». Вот пришли мы сюда, к этому дубу. «Смотрите, ребята, — говорю им, — каков дуб? Ведь это, настоящий царственный дуб; да жаль, что возле него растут эти кустарники и мелкий лес. Вырубите же все это и вычистите вот до сих пор, и тогда увидите, как это будет хорошо». — «Чи бачете, братцы, — стали разговаривать между собою штатные, — що каже наш пан отец: се царский дуб». Тут один из них, более благоразумный, подбоченясь и приложив ко лбу указательный палец левой руки, сказал: «От се чудо, так чудо. А мы сего и не знали. Давайте же, братцы, зробимо так, як звелив нам пан отец». И они в тот же день вырубили и вычистили все это место» («Венок» Погодина, с.94). Нужно согласиться, что в то время с крестьянами так обращались далеко не все и способ заставлять крестьян работать практиковался совершенно иной.

Труды Иннокентия во время его киевского ректорствования далеко не ограничивались одной Киевской академией и управлением Киево-Братским монастырем. Вскоре же после своего приезда в Киев, именно с 3 октября 1830 года, Иннокентий, по званию ректора Киевской Духовной академии, обязан был принять участие и в управлении епархиальными делами, присутствуя в Киевской Духовной консистории. Кроме того, ему же нередко поручались ревизии средних и низших духовно-учебных заведений Киевского округа. Так, в 1833 году, в мае, по поручению комиссии Духовных училищ, в качестве ревизора он обозревал Киевскую Духовную семинарию; точно так же в мае 1836 года, по предписанию той же самой комиссии Духовных училищ, он отправлялся в качестве ревизора для обозрения духовно-учебных заведений Киевского округа, преимущественно же Волынской, Кишиневской и Воронежской семинарий.

Впрочем, труды Иннокентия никогда не оставались без должного воздаяния со стороны высшего духовного начальства. За его ревизию Киевской семинарии ему изъявлена была благодарность; за его отличные труды по академии и его ученые заслуги, по определению Священного Синода, ему лично была присвоена степень архимандрита первоклассного монастыря и дано право первостояния перед всеми прочими архимандритами первоклассных монастырей, находящихся в ведомстве Киевского учебного округа, — награда до того времени небывалая, неслыханная.

Труды и заслуги Иннокентия не были забыты также и Царской милостью. В 1835 году, проездом из Екатеринославской губернии, в Киеве был обер-прокурор Священного Синода, покойный Нечаев. В это время он посетил Киевскую академию и нашел ее в отличном устройстве и порядке. Он был в восхищении, когда на его вопросы и расспросы были тотчас готовы самые удовлетворительные ответы и умные рассказы. По прибытии в Санкт-Петербург, обер-прокурор довел до Высочайшего сведения Императора Николая Павловича, что он нашел Киевскую Духовную академию в примерно-отличном порядке, и ходатайствовал о награждении ее начальника. Действительно, 3 апреля 1835 года за особенную попечительность об успешном образовании воспитанников Киевской Духовной академии Иннокентий был Всемилостивейше сопричислен к ордену святого Владимира, 3-й степени.

Третьего октября 1836 года, по именному Его Императорского Величества указу, данному Священному Правительствующему Синоду, Иннокентию Всемилостивейше повелено быть викарием Киевской епархии, с саном епископа Чигиринского, с управлением Киевским Злато-Верхо-Михайловским монастырем и с оставлением за ним должности ректора Киевской Духовной академии. Для рукоположения в епископский сан Иннокентий принужден был отправиться в Санкт-Петербург и пробыть там более двух месяцев. Двадцать первого ноября, в день Введения в храм Пресвятыя Богородицы, он был рукоположен в епископа в Казанском соборе. Во время же этого пребывания своего в Санкт-Петербурге Иннокентий был избран Императорской Российской Академией в число действительных ее членов и в одном из заседаний (28 ноября 1836 года) произнес тогда свою замечательную речь, помещенную в «Трудах» Академии за 1840 год. Как ни радушно принимали, впрочем, Иннокентия в Петербурге и в высшем петербургском обществе, и в мире чиновников, какие ни делались ему почетные овации и приемы, но Иннокентий все-таки скоро заскучал о своем Киеве, хотел как можно скорее возвратиться в него и, действительно, возвратился к началу 1837 года.

Что же? Переменился ли он к студентам хотя сколько-нибудь, когда возведен был в святительский сан? «Нет! — отвечает один из бывших студентов («Венок», с.82). — Он все был такой же в отношении к нам, как и прежде».

Само собой, впрочем, понятно, что с принятием епископского сана круг деятельности, как и обязанностей, у Иннокентия значительно расширился. При новых, епархиальных своих занятиях, он уже тяготился своей службой в академии, особенно по профессорской кафедре. Вот почему, хотя по возвращении в Киев Иннокентий и оставался еще ректором академии, но уже в сентябре 1837 года он должен был сложить с себя звание профессора богословских наук и даже совсем переселился из академии в Киево-Михайловский монастырь, отданный теперь ему в управление. Нам приходилось слышать, что были и другие обстоятельства, заставившие Иннокентия оставить в академии богословскую кафедру. Так, между прочим, указывают на Филарета, заступившего место митрополита Евгения. Но едва ли это указание справедливо. Действительно, взгляд на потребности духовного образования у Филарета был не совсем таков, как у Евгения и Иннокентия. Как мы сказали ранее, Евгений и Иннокентий придавали в науке особенное значение направлению историко-систематическому. Филарет, напротив, выше всего ставил знание строго-догматическое, как и соименный ему святитель Московский. Тем не менее, Киевский митрополит Филарет очень уважал Иннокентия, высоко ценя науку проповедничества, советовался с ним в делах даже епархиального управления, вместе с ним заботился как о научных трудах академии, так и об улучшении материального положения епархиального духовенства, и вообще их отношения, по-видимому, были весьма искренни. Об этом можно судить отчасти и из письма, которое писал Иннокентию Филарет во время своего пребывания в Петербурге, от 7 ноября 1838 года:

Преосвященный Владыко! Любезный о Господе брат! Благодарение Господу Богу, что у нас в Киеве все благополучно! Мое здоровье довольно хорошо, только доселе страдаю тоскою по святыне Киевской. Список недостающих пособий для составления Догматического Сборника, пожалуйста, доставьте ко мне. А я передам графу, который о сем деле очень заботится. Сделайте милость, поскорее пришлите конспект богословских наук, составленный отцом А.Димитрием. В этом здесь большой недостаток. Я употреблю его в пользу. По представлению господина Темкина, пришлите ко мне официальное отношение с вашим мнением. Хоть теперь очень трудно поправить прежнее невнимание к нуждам киевского духовенства, ибо сумма вся уже назначена, впрочем, по частным прошениям можно делать в Священном Синоде представление об окладах. А в большом виде начинать дело о сем неудобно. Серьезно помышляют о назначении жалования всему духовенству Российской Церкви. Тогда частные оклады сами собою прекратятся. Якову Космичу еще накрепко подтвердите, чтобы постарался обработать лекции к новому году или, по крайней мере, к концу настоящего курса представил. Поручая себя святым молитвам вашим, есть и пребуду вашего преосвященства усерднейший слуга Филарет, митрополит Киевский. 7 ноября 1838 года. Сорок лет монашества моего окончилось (Юбилей Киевской академии, с.117).

О таких же точно отношениях между Филаретом и Иннокентием свидетельствуют отчасти и некоторые известные нам факты. Митрополит Филарет прибыл на киевскую землю 26 июня 1837 года. Через четыре дня после его прибытия в Киевской академии начались, так называвшиеся тогда, приватные экзамены. Митрополит был на этих экзаменах и остался очень доволен ими. Студенты отвечали на все его вопросы прекрасно и вполне удовлетворительно, за что он лично при всех благодарил Иннокентия, всех наставников академии, сказал «спасибо» студентам и, наконец, отозвался вообще об академии так: «Я нашел вашу академию в отличном виде» («Венок» Погодина, с.89). Шестнадцатого июля он присутствовал на публичном испытании и также остался очень доволен.

В 1839 году митрополит, по поручению Священного Синода, производил ревизию в Киевской Духовной академии и также остался доволен академическими порядками по всем частям управления. Так донес он и Священному Синоду. И Иннокентию, как ректору, 12 апреля того же года была изъявлена признательность Священного Синода именно «за отличное по всем частям благоустройство Киевской академии, найденное ревизовавшим ее преосвященным митрополитом Киевским». После этого не может быть никакого сомнения в том, что Иннокентий оставил богословскую кафедру в академии не вследствие каких-нибудь личных столкновений, а исключительно вследствие усложнения своих обязанностей с принятием епископского сана. Наконец, что вышеуказанное мнение несправедливо, ясно и из того, что Иннокентий ходатайствовал об увольнении его от ученой службы еще за два или за три года до поступления Филарета на Киевскую митрополию. Еще 17 сентября 1836 года Московский митрополит Филарет писал ректору Московской Духовной академии архимандриту Филарету Гумилевскому по поводу увольнения им от должности академического ректора, архимандрита Поликарпа, следующее: «Ректор Киевской академии (Иннокентий) моложе отца Поликарпа, а уже просил увольнения от ученой службы». В это время иногда возлагались на Иннокентия и такие поручения, которые непосредственно, по-видимому, не имели отношения ни к ректорскому, ни к епископскому званию его. Так, 12 октября 1837 года, он был назначен, между прочим, председателем временного комитета для раздачи бедным по Киеву суммы, пожалованной Государем Наследником (то есть в Бозе почившим Императором Александром Николаевичем), при посещении им города Киева. Тем не менее, заботливость Иннокентия как ректора об академии и его ученые и литературные труды не прекращались и в это время. Он также часто приезжал в академию, обходил жилые комнаты воспитанников, любил долго беседовать с ними, присутствовал на профессорских лекциях и иногда даже сам давал по несколько лекций о важнейших предметах христианского богословия. Но главными его занятиями, возложенными на него вместе с академией, в это время были: издание «Воскресного Чтения» и составление «Догматического Сборника».

Новые труды и заботы преосвященного Иннокентия привлекли на него однако же и новые награды. Двадцать шестого марта 1839 года за служение, ознаменованное вообще отличным достоинством и в особенности пользой в управлении Духовной академией, и за назидательное употребление дара слова Иннокентий Всемилостивейше был сопричислен к ордену святой Анны 1-й степени. Это, впрочем, была уже последняя награда, полученная Иннокентием в Киеве. После этого не прошло и года, как для Иннокентия пробил час навсегда распроститься и с дорогой для него академией, и с любимым им Киевом. Первого марта 1841 года именным Высочайшим указом данным Священному Правительствующему Синоду, Иннокентию Всемилостивейше повелено быть епископом Вологодской епархии.

НазадСодержаниеДалее