Из памяти одесского старожила

Я родился в Одессе, в 1819 г.; следовательно, мне теперь 75 лет, т.е. три четверти столетия. На этом основании я смело могу считать себя старейшим жителем города Одессы и думаю, что в этом отношении не найду соперника. Но этого еще мало: я и вырос в Одессе, и воспитывался в ней, и окончил курс в бывшем тогда Ришельевском лицее, в нем же начал службу, сперва младшим учителем, потом старшим, потом помощником инспектора лицея, далее директором. В 1866 году уехал в Варшаву, по приглашению бывшего наместника Царства Польского графа Берга, на видную должность по учебной части, и в 1872 г. возвратился в родную Одессу. Во время моей службы в Ришельевском лицее, который тогда помещался в доме теперь Вагнера на Дерибасовской улице, под моим надзором и попечением прошло много молодежи; многие из них еще живы и занимают в Одессе почетные должности. Теперь перейду к рассказу о чуме.

I

О чуме, бывшей в Одессе в 1829 году

Помню, что в то время, когда явилась чума, мы, то есть мои родители, я и старшие братья, жили в небольшом доме, принадлежавшем Католической церкви и в настоящее время ей принадлежащем, только уже в ином виде, на углу улиц Екатерининской и Полицейской. Домик был небольшой с деревянной крышей и два наших окна выходили на церковную площадь, а четыре на Екатерининскую улицу. Насупротив нашего дома, по другую сторону улицы, тоже на углу, где теперь дом в 2 этажа Фельдмана, стоял маленький ветхий домик, в котором жил сапожник-еврей и рядом с ним часовой мастер, тоже еврей; далее были другие небольшие дома, но кто в них жил — не помню. Каким образом занесена была в Одессу чума, я не помню; говорили, будто судно из Турции завезло ее*.

* Судно, привезшее к нам заразу, именовалось «Тритон»; на нем был шкипер Б.Якулич, флаг австрийский. Оно прибыло из Кюстенджи 13 мая, с казенной военной аммуницией. — Прим. ред.

Костёл на Екатерининской

Костёл на ул.Екатерининской
(открытка 1869 г.)

Римско-католическая церковь

Римско-католическая церковь
(старая открытка)

Как бы то ни было, но в городе стали умирать и распространилась паника. К чести городского начальства, оно не дремало, да и карантин тогда был хорошо устроен, занимал внизу бульвара большое место, огороженное железными решетками, со всеми необходимыми постройками, как с наружной, так и внутренней стороны ограды.

Распоряжения начальства были следующие. Весь город (тогда еще не так велик был) разделен был на кварталы, или участки. Выходить из дому на улицу было строжайше запрещено. Кто не исполнял этого, тот, несмотря ни на чин, ни на звание, был арестован и препровождался в карантин. Такая строгая мера была необходима. По улицам, во все дворы, ворота которых должны были быть заперты и ключ от них находился не у жильцов, а у одного из назначенных городом смотрителей, входили какие-то люди в сопровождении полицейского и безжалостно убивали все живое, что только находили во дворе: кошек, собак, кур, гусей и проч. и вывозили куда-то за город. Окна на улицу должны были быть заперты на глухо, исключая одного, которое необходимо было жильцам для сообщения с миром; но и это окно отворялось только с улицы, но не из комнат. Убитых во дворе животных вытаскивали на улицу длинными палками с крючьями какие-то люди, одетые в черное, осмоленное платье; даже лица их были закрыты, только для глаз и рта были оставлены отверстия. Очень живо помню, как я стоял возле окна на скамеечке, без которой не мог видеть, что делалось на улице. Это окно было первое от ворот. Глядя таким образом, я вдруг увидел, что один из черных людей, вышедши из нашего двора на улицу, несет за ноги мою любимую кошку, которая неистово кричит, и с размаху бьет ее головой о столб, стоявший перед воротами, возле улицы. Убивши кошку, он опять ушел во двор для поголовного избиения кур, собачек и тому подобных тварей. Глядя на любимую кошку, лежащую с разбитой головой и еще вздрагивающую, я не выдержал и громко зарыдал; ко мне прибежал отец и стал утешать, как мог. Такие же порядки происходили во всех дворах и по всему городу. Некоторым из жителей, известным городу и надежным, дозволено было выходить на улицу; для этого их снабжали значками, на красной ленточке, которые они носили на груди. Отец мой был в том числе, но редко и неохотно пользовался этим правом. Два окна нашей квартиры, выходившие на церковную площадь, в то время усаженную густо акациями, были снаружи забиты, но ставни внутри не забивались, так что я от скуки часто смотрел на площадь. Хорошо помню, что надзирателем в нашем квартале был назначен некто Варатасий, кажется из греков, очень хороший, добрый человек и знакомый моего отца.

Теперь является вопрос: что же при таком затворничестве мы будем есть и где доставать припасы? Для этого было сделано такое распоряжение: каждое утро, в известный час, надзиратель подходит к окну, которое отворялось и стучит; это значило, что нужно из комнаты отворить окно. За надзирателем следуют две повозки: одна с говядиной и разного рода птицей, а другая с хлебом и зеленью. Сидящий на повозке, кричит: «Говядина, баранина, телятина, куры, гуси резаные, потроха!» Все это он выкрикивал с особенным и всегда одинаковым напевом, который я твердо заучил; особенно последнее слово: «потроха» он произносил с какой-то, всегда одинаковой певучестью. Сидящий на другой повозке, кричит: «Хлеба, хлеба, хлеба!» Надзиратель спрашивает у жильцов, что нужно и сколько чего? Узнав, что нужно, он сам идет к повозке, берет, взвешивает говядину и все приносит вам к окну. Хлебник же сам приносит хлеба столько, сколько сказано. Казалось бы, дело очень просто; но тут опять рождается вопрос: каким же образом можно было принимать эти вещи прямо с повозки неочищенные никакими дезинфекционными средствами? Это значило бы иметь ежедневное сообщение с городом, в котором гуляет чума. В виду этого, установлено было следующее: в каждом доме, на том окне, которое назначено для приема провизии, санитарным медицинским управлением, помещались: металлическая чаша с уксусом, другая с хлором, железные щипцы и еще кое-что, не припомню. Когда надзиратель передает вам купленные припасы, то нужно же расплатиться. Как же это сделать? А вот как: если у вас деньги бумажные, то вы зажигаете хлор, над дымом его подержите бумажку и передаете надзирателю; если же платите серебром, или медью, то бросаете их в чашу с уксусом, из которой продающий вынимает безбоязненно; если же он должен дать сдачи медью или серебром, то также бросает их в чашу с уксусом, а вы вынимаете. Деньги же бумажные окуриваются над хлорным дымом. Теперь читатель вправе спросить: почему же купленная провизия: хлеб, говядина, зелень, битая птица и проч., принимались покупателями неочищенной, без всякой дезинфекции? Это потому, как я узнал от отца, что эти предметы считались почему-то непринимающими заразы. На сколько это справедливо, я и теперь не знаю, но тогда были в том уверены. По окончании этой операции, окно наружное запиралось, и так до следующего дня. Роль надзирателя этим не ограничивалась. Окончив дело с провизиею в своем квартале, он передавал продавца следующему кварталу, где другой надзиратель делал то же самое, и так дело шло, переходя от одного квартала к другому.

Теперь еще было другое дело поважнее. По полудни тот же надзиратель, но уже в сопровождении доктора, полицейского чиновника и еще двух каких-то от города доверенных лиц, являлись к тому же окну и приказывали отворять. Полицейский чиновник, у которого в руках был список всех жильцов дома, вызывал по этому списку каждого жильца по очереди, а доктор, смотря на вызванного пристально и внимательно, велел ему то помахивать головой взад и вперед, вниз и вверх, поднимать и опускать руки, ноги, ходить и прыгать. Это делалось для того, чтобы убедиться, не чувствует ли испытуемый где-нибудь боли, потому, что во время чумы бывают нарывы на шее, под мышками, в пахах брюха и на ногах; эти нарывы очень болящие и больной, при движении головой, ощущает боль в шее, при движении руками, а в особенности при поднятии их к верху, чувствует боль под мышками; если же поднимает ноги, то под животом и в пахах, при ощущении боли, больной не выдержит: по лицу доктор замечает его страдания, и тогда несчастного страдальца выводят, сажают на двухколесную тележку и везут в карантин; если умрет, то там его и хоронят. Говорят, что место этого чумного кладбища и теперь еще видно недалеко от стрельбища охотничьего общества.

Я выше сказал, что через дорогу против дома, в котором мы жили, был небольшой домик, где жил часовой мастер еврей и рядом с ним сапожник. Оказалось, что сапожник заболел и вскоре умер. Была ли это чума или иная болезнь — неизвестно; почему он не был взят в карантин тоже не знаю, но думаю, что смерть его была скоропостижная. Однажды, стоя по обыкновению у окна, я все глядел на улицу с детским любопытством и вдруг вижу, что эти оба домика оцеплены солдатами и полицейскими. В то же время подъезжает двухколесная тележка с черным флагом* и на ней два человека в черных осмоленных куртках, в таких же брюках; в руках у них были предлинные шесты с крючьями на конце.

* Черный флаг означал умершего, а красный больного.

Они вошли через ворота в комнаты и выволокли оттуда на улицу теми же крючьями мертвого человека, бросили его на телегу, как бросают падаль, и увезли, вероятно, на кладбище. Стража оставалась у дома до тех пор, пока не приехали люди с какими-то дезинфекционными средствами, которыми жестоко надымили на улице и в комнатах, заперли ворота, поставили часового с ружьем и куда-то уехали. Так поступали везде в городе при подобных случаях.

Теперь я расскажу еще один печальный случай и вместе поучительный, показывающий особенное свойство чумы и особенность человеческого организма, или, лучше сказать, способность заразиться, или не заразиться при одинаковых обстоятельствах. Был у отца старый знакомый и друг дома некто Гагин, человек замечательно честный, добрый и замечательно образованный. Как теперь вижу его: высокого роста, худощавый, блондин, с добрыми и приятными чертами лица. Он был назначен в одном участке города чем-то в роде надзирателя: его обязанность была приходить к окну, постучать, чтобы ему отворили форточку и спросить, все ли благополучно. Однажды он пришел, ему отворили форточку, а он говорить отцу: «Григорий Осипович, друг мой, я пришел проститься с вами».

— Что такое? Уезжаете куда-нибудь?

— Да, говорит, уезжаю туда, откуда никто не возвращается.

— Как и что?

— Я, — говорит, — чувствую, что умру, и очень скоро: я заразился.

— Как и что?

— Я, — говорит, — чувствую и не ошибаюсь.

Все убеждения отца остались напрасны, — и действительно он скоро умер. Что же это было? Он был человек женатый, но бездетный; жена его впоследствии была классной дамой в институте благородных девиц. По рассказу его жены, дело было так: он подошел к одному дому, где была, но еще не обнаружена, зараза и постучал в окно; ему отворили не форточку, а окно; он же, после известных вопросов, забывшись, своими руками затворил окно. И потому только, что прикоснулся к ставням, которых касались жильцы дома, сам заразился. И не чудо ли еще другое, что жена от него не заразилась? Такие бывают странности этой ужасной болезни.

При этом я расскажу еще замечательный и важный для медицины случай с моим отцом. Еще в молодости своей, одинокий, хотел он побывать в Европе, увидеть свет и людей; но как это устроить в то время, когда навигация по Черному морю была еще в младенчестве, — да и отец никогда еще и не плавал по морю и боялся пускаться вдаль. Не знаю, где именно отец жил в то время, но, судя по его рассказам, он жил у своего отца в деревне. В то время турки приезжали часто караванами в Хотин и там сбывали свои товары, а взамен брали другие и через европейскую Турцию возвращались к себе. В то время турки были еще народ честный, добрый и гостеприимный. Отец отправился в Хотин и условился с одним из начальников турецкого каравана за известное вознаграждение доставить его в Константинополь, а оттуда уже надеялся поехать дальше. Таким образом, караван с моим отцом отправился и доехал благополучно до турецкой деревни Капаклы (я и теперь нашел эту деревню на карте Европ.Турции). Приехали уже вечером и остановились в знакомом им доме, в роде гостиницы. Закусили, напились кофе. Мой отец, чувствуя усталость, обратился к начальнику каравана с вопросом: где он переночует? «Иди, говорит турок, я тебе укажу», — и указал ему маленькую комнатку, темную, в роде ниши, без окон; там стояла кровать с подушкой. Уставший отец наскоро разделся, лег и крепко уснул; турки же остались в большой комнате и тоже легли спать. Наутро отец встал, оделся и вышел в большую комнату, где турки уже пили кофе. Поздоровавшись с ним, начальник каравана спрашивает, хорошо ли он спал, здоров ли и не болит у него что-нибудь. Эти вопросы удивили отца и он стал допытываться, почему он задает ему такие вопросы.

— А ты не будешь бояться, — спросил турок.

— Не буду, только объясни мне.

— Ну, так иди за мной.

— Мы, — говорил мне отец, — вошли с турком в мою бывшую спальню, он взял подушку, на которой я спал, перевернул ее, и указывая на большое кровавое пятно и следы какой-то желтой жидкости, говорит:

— Смотри, вчера отсюда вынесли умершего от чумы.

— Как он мне это сказал, так я, — говорит отец, — так и обмер и говорю ему:

— Зачем же я поеду, лучше останусь здесь: все равно, где умирать.

— О, какие пустяки, — говорит турок, — поезжай, не всякому Аллах посылает смерть.

— Мы, говорил мне отец, уехали, добрались до Константинополя и я благополучно отправился дальше.

Каким образом понять капризы такой страшно заразительной болезни, как чума? Бедный Гагин умер только от прикосновения к ставням, до которых дотронулся зараженный человек, а отец от такой зараженной постели не заразился и дожил до 90 лет! Еще одно странное свойство чумы. В Одессе жил и имел свой дом купец, грек (жалею, что за был его фамилию). Он когда-то в Турции заразился чумой, но выздоровел, что редко случается. У него после болезни остались следы «бубонов» (так назывались чумные наросты), но он был совсем здоров.

— Странное дело, — говорил он, — как только я приезжаю в турецкий город или в деревню, где есть чума, или недавно была, то у меня бубоны болят, и я, часто пользуясь этим, предупреждаю об опасности жителей той местности, через которую я проезжаю.

Эти свои чумные знаки, как подарок заразы, он иногда показывал любопытным. Вот задача для медицины!

II.

Воспоминания о бывшем одесском полицмейстере Василевском*

* Служил в 30-х годах

Не будет, мне кажется, с моей стороны ошибкой, если я скажу, что в настоящее время трудно найти человека, который бы относился к своему делу с такой любовью, с таким самоотвержением и умением кстати приложить его на пользу вверенных ему интересов общества, как бывший одесский полицмейстер Василевский. Я сказал «трудно найти», но не невозможно, есть и теперь светлые личности, с честью служащие родине, но много ли их? Никто не знал, обедает ли когда-нибудь Василевский, спит ли он или отдыхает: общее мнение было, что он не знает ни того, ни другого, ни третьего. Служба для него была его жизнь, его удовольствие. Из всего, мной виденного, читатель убедится, прав ли я, или нет. Начну со следующего. Не помню хорошо, в каком именно году я жил в казенной квартире в доме Ришельевского лицея (теперь дом Вагнера). Это один из старейших домов в Одессе; я же в нем начал учение свое с 1-го класса гимназии. В нем помещался лицей и Ришельевская гимназия с пансионом. Я был в то время уже помощником инспектора гимназии, и квартира моя была в нижнем этаже по Дерибасовской улице, приблизительно на том месте, где теперь банкирская контора Грубера, или даже еще дальше от угла, левее. Из моей квартиры был выход на улицу. Весь этот квартал, занимаемый домом Вагнера, был по улице вымощен, ради опыта, деревянными кубиками, плотно соединенными каким-то цементом, похожим на смолу, и езда но этой мостовой была мягкая, без шума; словом, очень приятна; жаль только, что эта мостовая оказалась непрочной и была переделана. Было лето. Сижу я, однажды, довольно рано, у окна и гляжу на улицу. Вдруг, вижу: летит по улице во всю прыть верхом Василевский (он иначе и не ездил, как верхом), а за ним тоже во весь опор мчится верховой казак с нагайкой внушительных размеров; они летели на пожар куда-то далеко. Смотрю, на Василевского: что за чудо? Мундир на нем одет передом назад, на спине видна рубашка, пуговицы не застегнуты, штаб-офицерские эполеты болтаются на груди. Люди, бывшие в то время на улице, с изумлением смотрели на эту картину, а рабочие, расчищавшие тротуары от камней, даже крестились. Скоро я узнал, что Василевский был на пожаре, деспотически там распоряжался, не переодеваясь до окончания пожара. Казалось бы, что это факт не важный и не стоит рассказа, но он дает понятие о Василевском, как о человеке и как о лице, наблюдению которого была вверена охрана города и его порядки.

Одесская конка

Одесская конка

Спустя несколько дней, я пошел за чем-то на базар и проходил как раз около того места, где теперь станция конки, на углу Почтовой и Преображенской улиц. На этом месте стояло деревянное строение, в котором продавался деготь, и около него лежало много разных железных гирь, начиная от двухпудовых и поменьше, и тут же были большие весы, много бочонков и других вещей. Я шел по тротуару по левой стороне улицы и вижу, что по дороге какой-то мужик везет мусор на повозке, запряженной в одну чахлую лошаденку. Видно, бедное животное не в силах было тащить дальше и остановилось. Мужик в досаде начинает ее хлестать кнутом изо всей силы; лошадь только сопит и вертит головой. Как раз в это время мчится верхом Василевский и за ним неразлучный казак. Увидев эту сцену, Василевский подскакивает к мужику и спрашивает:

— За что ты бьешь лошадь?

— Та як же, панэ, колы не везе!

— А! Не везе? Ступай сюда. — Мужик подошел.

— Бери оглобли. — Он взял.

— Тащи повозку! — Ой, не можу, панэ.

— Не можешь? А лошадь может? Казак, влепи ему!

Казак влепил раза два, но мужик не двинул и опять кричит:

— Нэ можу, панэ!

— Не можешь? Ступай сюда (ведет его к гирям). Поднимай гирю.

Мужик поднял с усилием: гиря была двухпудовая.

— Поднимай другую!

— Нэ можу, панэ.

—А, не можешь? Казак, влепи ему! — Казак влепил, но без успеха. —Теперь знаешь, что значит «нэ можу»? Ступай за мной. Сбрасывай на улицу половину мусору. — Тот сбросил. — Теперь отвези тот, что на повозке, куда следует, и чтоб ты мне возвратился и забрал остальной до чиста, чтоб я и пылинки не увидел на улице.

Разделавшись с мужиком, Василевский поехал дальше к базару, где тогда были мясные ряды. Я поспешил за ним, так как и мне нужно было купить кое-что, а главное увидеть еще какую-нибудь сценку. Не доезжая шагов сто до резниц, Василевский увидел какую-то бабу, шедшую от резниц с корзиной, в которую она часто заглядывала и с отчаяньем махала руками. Василевский подъехал к ней и спросил, что с ней случилось.

— Да вот, говорит, что: я купила говядины, и была она, кажется, хорошая, а тут в корзинке совсем не та, а какая-то черная и совсем не свежая.

— А ну-ка, покажи!

— Вот посмотрите, барин.

Он взял говядину, посмотрел, покачал головой и говорит:

— А ты помнишь, у кого купила?

— Как же, помню, помню.

— Веди-ка меня туда.

Доехавши до лавки, Василевский сошел с лошади, отдал ее казаку, подозвал бабу, вынул мясо и спрашивает у торговки:

— Это ты продала говядину этой женщине?

Торговка сильно струсила, но все же говорит:

— Да, я продала.

— Этот ли кусок ты ей продала и сколько фунтов?

— Да, кажется, четыре.

— Так ты продаешь вонючую говядину? А? Говори!

— Я, барин, не знаю, как это случилось.

Тут как-раз подошла еще какая-то женщина и говорит:

— Ваше благородие, эта торговка-мошенница: она и меня так обманула; я у нее не покупаю с тех пор.

— Ну, погоди же, — говорит Василевский, — я тебя проучу. Казак! Слезай с лошади, дай ее подержать вот этому резнику, а сам иди за мной.

Когда они вошли в лавку, Василевский говорит казаку:

— Посмотри-ка ты туда под ящик внизу, там, наверно, найдешь говядину. (Видно, он уже знал такие проделки).

И, действительно, казак вытащил оттуда 4 фунта хорошей говядины.

— Посмотри-ка, баба, ты вот эту говядину купила?

— Эту, эту, барин!

Тогда Василевский взял у нее тот кусок несвежей говядины и стал им хлестать по лицу торговки так, что та начала кричать:

— Простите, голубчик-барин, это по ошибке!

— Для того-то я тебя и научаю, чтобы ты не ошибалась; а ты, баба, возьми свою говядину, — и отдал ее старушке.

После этого вскочил на коня и помчался куда-то для новых подвигов....

Убийство архитектора Фраполи, и меры, предпринятые Василевским для открытия убийц

Очень жалею, что не могу в настоящее время в точности определить место, где был дом, в котором жил Фраполи; город с тех пор так изменился, что во многих местах, особенно по окраинам, где были улицы и переулки, там их нет; на месте прежних домов, в особенности небольших, выстроены палаты, так что теперь ориентироваться невозможно. Могу только наверно сказать, что этот дом был не в центре, а на окраине города, недалеко от дачи Ланжерона. Фраполи был архитектор, занимавшийся разными постройками городских казенных зданий и жил в собственном доме, небольшом, но уютном. Человек он был очень хороший и не бедный, при том же холостой. У него был свой экипаж, пара вороных лошадей и здоровенный бородатый кучер. Домик его был одноэтажный. Случилось, что он получил в городе значительную сумму денег на предстоявшие работы, приехал домой уже под вечер и, к своему несчастью, был настолько неосторожен, что стал пересчитывать деньги в присутствии своего кучера, который заметил, какую кучку ассигнаций (тогда так назывались бумажные деньги) держит в руках его барин. Этот же кучер исправлял и некоторые обязанности лакея: чистил ему сапоги, приносил самовар и тому подобное. Комнаты своей Фраполи не запирал. Кучер решился воспользоваться удобным случаем. В этом же дворе жил еще молодой человек простого звания, лет 18-ти, который продавал яблоки, разнося их по городу в корзине на голове; я его часто встречал в городе. С кучером он был в приятельских отношениях.

Однажды вечером, когда Фраполи, еще не потушив свечи, лег в постель, кучер, захватив с собой топор, вошел в комнату барина с вычищенными сапогами и ставя сапоги у кровати, внезапно поднял топор и ударил его так сильно по голове; что отсек часть около виска, вероятно у него или руки тряслись, или Фраполи сделал в это время движение, но дело в том, что Фраполи быстро схватился с постели, повалил кучера на кровать и стал его душить. При этом надобно сказать, что он был высокого роста, атлетического сложения и силы замечательной! Осматривая иногда свою карету, он легко поднимал ее, чего кучер не мог сделать. Предвидя нехороший исход борьбы, кучер стал кричать и звать на помощь яблочника, с которым был уже уговор насчет убийства Фраполи, но который, испугавшись крика кучера, не решался войти; но наконец прибежал и, по указанию кучера, взяв лежавший на земле топор, хватил им по голове Фраполи и покончил с ним. Все эти подробности рассказывали сами преступники на суде, где и были записаны!

Сделав, таким образом, свое дело, они решились на следующее: затворив наглухо дверь дома и квартиры, кучер немедленно забрал деньги; потом, вынув из сундука все, принадлежавшее покойному, в том числе и все его документы, поделились между собой. Кучер остригся, побрился, надел лучшее платье, белье, сапоги и тайком уехал из Одессы, сколько мне помнится, на лошадях и в экипаже Фраполи. Яблочник же остался в городе, думая как-нибудь ускользнуть от преследования, но это ему не удалось: он был пойман и посажен в острог до расследования дела. Василевский, узнав об убийстве и зная, что у него есть очень дельный и ловкий пристав (если не ошибаюсь, его звали Депрерадовичем), командирует его как можно скорее, взяв с собой еще надежного товарища из служащих при полиции, а также двух городовых, и, нарядившись в партикулярное платье, отправиться на почтовой тройке в Кременчуг, который в то время славился, как этапный пункт для всех подобных преступников и воров, которые, покончив там свои дела, отправлялись дальше в Россию и там исчезали неизвестно где. Пристав, как ему было приказано, покатил в Кременчуг. Приехали туда уже под вечер и прямо отправились в единственный трактир, куда разного рода люди собирались поиграть на биллиарде и покутить. Вошедши в залу в качестве посетителей, они подошли к биллиарду, на котором играли двое неизвестных лиц. Будто из любопытства, они стали ходить по залу, смотреть на играющих и молча делали свои наблюдения. Открыть преступника им много помогло то, что господин в очках (это были очки Фраполи), отлично одетый, так плохо говорит по-русски и выражается не как человек образованный, а как простой мужик. Пристав, обратив на это и свое внимание, и понятых, решился действовать смело и не теряя времени. Он подошел быстро к игравшему и спросил его тоном, не терпящим возражения: «Ты убил Фраполи?» Ошеломленный игрок сразу опешил и сказал: «Я!» Тогда подскочили переодетые полицейские, схватили убийцу, связали и, к изумлению прочих посетителей трактира, на почтовой же тройке привезли в Одессу. Таким образом, догадки Василевского вполне оправдались. Когда его в остроге свели с яблочником, то они оба во всем сознались. Суд приговорил их к известному числу ударов кнута и к ссылке в Сибирь на каторжные работы без срока. Кучер не выдержал и вскоре умер; но умирая, умолял, чтобы его похоронили у ног убитого им барина, так как у ног его он будет вечно просить прощения. Несколько лет тому назад я был на Старом кладбище, видел могилу Фраполи, а у ног его другую могилу поменьше, на которой лежит небольшая мраморная плита, а на ней вырезана кучерская шляпа и под ней топор. Я думаю, что оба эти памятника уцелели и при указанных признаках их легко найти.

Дай Бог побольше таких слуг Царя, каким был Василевский.

III.

О бывшем частном приставе А.М.X-ском и его загадочной смерти

В то время, когда случилось рассказываемое мной, Одесса была разделена на четыре части, которые назывались по номерам. Так, были 1-я, 2-я, 3-я и 4-я части; это то же, что теперь участки. Каждая часть была в ведении пристава, которые и назывались частными приставами. Пристав X., в 50-х годах, заведывал 3-ю частью и жил со своей канцелярией и подведомственными ему полицейскими служителями в доме, который и до настоящего времени стоит цел и невредим, по Ришельевской улице, и принадлежит еврейскому молитвенному дому «Бес-Гамедрош». Теперь в нем помещается венский гастрономический магазин Гальперина. Я так подробно обозначил место жительства пристава X. для того, чтобы любопытный мог сразу его найти и посмотреть с точки зрения строительной, как на здание, до сих пор еще не поврежденное. Таково большинство старых одесских построек; таков был материал и работа!.. В описываемое мной время при квартире пристава был большой двор, где жили казаки, стояли их лошади и прочие принадлежности полицейской власти. Простой народ, не разбирая своим умом значения слова «частный», называл пристава «честный пристав», что для их ума было понятнее и удобнее произносилось. Насколько это название подходило к герою нашего рассказа, читатель увидит далее. Надобно правду сказать, что пристав X. был человек очень смышленный, далеко не глупый, находчивый и очень ловкий во всех отношениях, притом и довольно денежный, как тогда уверяли. Он же во время бывшей в Одессе холеры приказывал привозить к себе заболевших и очень удачно, к изумленно и ужасу медицинского персонала, сек их розгами и излечивал. Случилось ему, однакож, запутаться в каком то деле, из которого он не надеялся выпутаться, и прибегнул к маневру, который мог бы прославить любого фокусника, вроде Пинетти. Наш пристав фиктивно заболел и принужден был поступить в городскую больницу, которая помещалась там же, где и теперь, только была гораздо меньше и с примитивными качествами во всех отношениях. В описываемое мной время говаривали, что если желаешь умереть, то поступи в городскую больницу. Так и сделал наш пристав. Его отвезли туда и уложили на ложе страданий. Но он смекнул, как нужно действовать: не пожалел кармана и всех нужных ему для его плана щедростью привлек на свою сторону. Пролежал он довольно долго, пока не представился удобный случай. Какой-то бедняк в этой больнице умер. Ему устроили очень приличные похороны и, под именем пристава X., похоронили на городском старом кладбище. Пристав X. незаметно улетучился. Долгое время никто ничего не знал об этом фокусе; но спустя недели три или более, от него получено было письмо, не помню кем, в котором он, со свойственною ему смелостью, уведомлял, что он совершенно здоров и проживает в Париже, конечно, под другим именем. Но кто в то время мог вытребовать его оттуда, когда не было не только железных дорог и телеграфов, но и другого рода прямых сношений; да если бы и были, то как вытребовать человека, который живет там под другим именем, вероятно французским? В то время Париж казался в другом полушарии. Так вот каков был наш герой. Спустя уже несколько месяцев стали ходить слухи, что рыцарь наш добыл каким-то путем очень ценные бриллианты и боясь попасться, улетучился. Я помню одного татарина, который, в подобных, конечно, мелких случаях, говорил: «Какой на свэт буват челаук!» А мы скажем о нашем «честном» приставе: Sic transit gloria mundi...

IV.

Мои воспоминания о бывшем попечителе одесского учебного округа Д.М.Ккяжевиче

Держу перо в руке и думаю: хватит ли у меня сил и умения изобразить достойным образом такого в высшей степени замечательного человека, каким в моем уме всегда представляется бывший попечитель одесского учебного округа Дмитрий Максимович Княжевич? В продолжение моей 47-ми-летней службы по учебной части я видел многих начальников и попечителей округа; между ними были люди достойные и умные, но ни один из них не очаровал меня так, как этот. Почему? Ответом на этот вопрос будет моя настоящая краткая заметка. Быть может, память и благодарное сердце подскажут мне лучше других источников.

Когда прибыл в Одессу Д.М.Княжевич, я был младшим учителем латинского языка в низших классах Ришельевской гимназии, которая помещалась в доме теперь Вагнера, по Дерибасовской улице с одной стороны, по Екатерининской — с другой, а с третьей — по Ланжероновской. В нем же были и аудитории для студентов лицея. Помещение было очень удобное и просторное. Внутри этого громадного трехстороннего здания были и дворы, где в рекреационное время гуляли гимназисты — пансионеры казенные и своекоштные, были спальни, столовые, актовой зал, больница, внизу квартиры для служащих при лицее и все прочие необходимые принадлежности и парадная галерея от ворот до той лестницы, которая вела на верхний этаж, где были классы, спальни, церковь и помещение для надзирателей. Коридоры были во всю длину здания дома Вагнера по трем улицам. В этих коридорах резонанс был такой, что сказанное в одном его конце хорошо было слышно в другом. Покойный Д.М. был атлетического роста и сложения, обладал соответственным этому голосом и был очень вспыльчив. Когда он бывало с кем-нибудь крупно говорит в одном из коридоров, то эхо отчетливо повторяет его слова во всех углах. Ученики, служащие, учителя и все живое в здании боялись его, словно мыши кота, и прятались куда кто мог. Не менее внушительна была и наружность.

В фатальный для меня день новый инспектор лицея Мих. Дан. Деларю вступал в должность (после бывшего инспектора Соколова) и ему то Княжевич хотел показать классы и прочее. Все классы помещались в коридоре верхнего этажа, что по Ланжероновской улице. Когда время уроков оканчивалось, то швейцар подавал знак колокольчиком: это означало, что учителя должны были выходить из класса, а за ними и ученики в порядке и тихо. В тот день Княжевич приказал, чтобы никто из учителей, несмотря на колокольчик, не выходил из класса и не выпускал учеников до тех пор, покуда не будет дано знать надзирателем, что выходить можно. Помню, что я был в это время во 2-м классе, в самом углу длинного коридора, — там, где последние окна верхнего этажа по Ланжероновской улице. Наконец, прогремел колокольчик, означавший, что уроки окончены, и я с учениками остался в классе и ждал времени, когда придет надзиратель и объявит, что можно выходить. Жду, жду и не дождусь; проходит четверть часа, наконец, полчаса; полагая, что обо мне совсем забыли, я велю ученику читать молитву и отворяю дверь, но — о, ужас! — возле самых дверей стоит Княжевич, с ним директор, инспектор и еще несколько лиц. Я просто остолбенел.

Увидев меня, Княжевич как крикнет: «Как вы смеете выходить, когда вам приказано оставаться? Как вы смеете!» — и так далее, все громче и громче. «Я вас выгоню вон, как негодного, как ослушника» и пр. и пр. Встревоженные дети остановились; я вошел с ними обратно в класс: они так жалобно и странно на меня смотрели, что у меня навернулись слезы; я же, как оплеванный, стоял и ждал, что дальше будет, пока не явился надзиратель и не выпустил нас. Все время до самых ворот я шел с учениками и тут только отделился от них, сказав им: «Прощайте дети!» Я отправился домой. В каком я был настроении — это понятно; мне даже приходила мысль, довольно глупая: послать к обидчику секунданта с вызовом. Охладев немного, я сел в своей комнатке и задумался. Старуха кухарка принесла мне мой скромный обед. Я храбро покушал и стал размышлять о том, как теперь быть. Додумался до того, что плюнул и громко сказал: черт возьми такую службу: служишь усердно и вот тебе награда! Не пропаду я без вашей службы; голова есть, руки есть, не пропаду и больше не явлюсь на службу; завтра же подаю прошение об отставке. При том же у меня много частных уроков в мужских и женских пансионах, а теперь могу найти еще, имея более свободного времени. На всякий случай приготовлю прошение к директору об отставке. Так я и сделал.

Прошло дня три, я в гимназию не иду; пусть думают, что хотят, а я обижать себя не дам, да еще без всякой вины. На третий день получаю от директора записку (она и до сих пор у меня хранится) такого содержания: «Г.попечитель просит вас зайти к нему; он желает вас видеть». Ну, думаю, задача! Как тут быть? Поворожу. Взял несколько зерен дроби (я с раннего возраста был охотником) и начал считать: идти, не идти; вышло: идти. Натягиваю вицмундир, кладу в карман на всякий случай прошение об отставке и отправляюсь. В то время Княжевич жил на Херсонской улице, в доме тогда Фейгена; дом одноэтажный; он и в настоящее время стоит в таком же виде; к нему ведут те же красивые железные решетчатые ворота; кому он теперь принадлежит — не знаю, да и на доме нет надписи. Я же тогда жил в маленьком домике по Троицкой улице, близ Троицкой церкви, и мне приходилось ходить на службу в гимназию не близко; но что же было делать, когда на окраинах города квартиры были и в то время гораздо дешевле. Наконец, прихожу; швейцар отворяет дверь и впускает меня в приемную. Стою, опершись на пианино, и жду своей участи. Насупротив запертая дверь ведет в другую комнату, из которой слышен какой-то разговор, туда-то я и обратил все свое внимание. Прошло четверть часа в тревожном ожидании. Наконец щелкнул замок и вошел Княжевич. Но он ко мне не подошел, даже не посмотрел в мою сторону, а начал ходить по комнате. Ну, думаю, что-то будет: буря или погода? Только что я ощупал еще раз в кармане прошение, как он подошел ко мне с такими словами: «Вчерашний случай (он забыл, что это было два или три дня тому назад), для меня очень прискорбен. Вы извините меня; я был ужасно взволнован теми беспорядками, какие я нашел и вся моя желчь излилась на вас. Вы знаете, я серб, а сербы вообще вспыльчивы; еще раз простите меня». Тут он подошел ко мне и я заметил у него слезы в глазах; я не выдержал и от неожиданная умиления сам прослезился. Тогда он меня обнял и поцеловал; я сделал тоже. «Мне — продолжал он — передали все начальствующие в лицее, что вы один из лучших преподавателей, как по исправности, так и по умению вести свое дело и что заменить вас будет не легко. Я верю им и с этих пор считайте меня вашим не только начальником, но и другом. Теперь на время прощайте, успокойтесь, идите и обрадуйте ваших учеников; они очень опечалены». Но я в этот же день не пошел в гимназию: я был слишком потрясен нравственно и решился отдохнуть. На следующий день, идя в класс, я встретил в коридоре директора с новым инспектором М.Д.Деларю и некоторых из учителей; они меня расспрашивали о моем свидании с попечителем и чрезвычайно обрадовались такому исходу дела. Не знаю почему Деларю сразу так тепло отнесся ко мне; только впоследствии я узнал эту редкую личность по сердцу и по его поэтическому настроению. С этих пор мы были искренними друзьями. Случилось, что в этом же году Княжевич положил основание обществу истории и древностей, до настоящего времени существующему. Вскоре он дал мне работу: перевести с латинского языка на русский статью из очень редкой книги, или вернее из очень маленькой книжонки, следующаго названия: «Russia sive Moscovia, itemque Tartaria, commentario topographico atque politico illustrata. — Lugd.Batavorum. Ex officina Elseviriana, Anno CICIXXXX, cum privilegio». Я скоро окончил эту работу, представил ее Княжевичу, который прочел ее с удовольствием и дал мне диплом на звание члена-соревнователя Одесского Общ. Истории и Древностей, который я до настоящего времени храню, как дорогой для меня документ. Этот мой перевод был напечатан в выпущенной Обществом книге под заглавием: «Описание Крыма» (Tartariæ descriptio) Мартина Броневского, начиная с 333 по 367 стр.

Дорогие для меня воспоминания о Д.М.Княжевиче никогда не изгладятся из моей памяти, а настоящий рассказ мой, быть может, переживет меня и останется еще для будущих поколений. Печальный исход моих отношений к Княжевичу навсегда покрыл мое сердце трауром и скорбью. Он вскоре заболел так серьезно, что поспешил выехать из Одессы, вероятно для пользования советами лучших медиков Петербурга, но на пути, не помню где именно, скончался. Дорогой начальник и друг, ты всегда будешь жить в моей памяти и сердце. Да покоится мирно прах твой!

V.

Нечто из воспоминаний о моих бывших учениках

Природа обидела стариков тем, что дала им престранную память: я, например, с одной стороны, отлично помню то, что было со мной еще в детском возрасте, а с другой — часто забываю то, что было вчера. Хотелось бы поговорить о моих дорогих учениках, из которых помню многих, но далеко не всех. Постараюсь, однакож. Когла я был директором Ришельевской гимназии, я взял на себя преподавание латинского языка (это моя специальность) ученикам 7-го класса. Это был один из лучших классов, как по поведению, так и по прилежанию, а главное для меня, по особенному ко мне расположено. Войду, бывало, в класс, ученики встречают меня с какой-то радостью и вместе с уважением. Многие ли могут теперь похвалиться этим? Как все изменилось!.. Из числа учеников этих выдающимися по прилежанию и по способностям были: два брата Сухомлиновы, Репяхов (теперь профессор) и еще два брата, имени которых не могу припомнить (кажется, польская фамилия). Между всеми учениками вообще, и между поименованными в особенности, было нечто вроде благородного соперничества (но не зависти), именно, кто из них внимательнее и способнее. Я взял на себя добровольно обязанность преподавателя, хотя это не совсем нравилось бывшему тогда попечителю округа, который и жил в здании гимназии (назвать его не хочу). Для меня главной задачей было подготовить их к выпускному экзамену, на котором, обыкновенно, спотыкаются и лучшие ученики по древним языкам. Задаешь, бывало, вопрос, и мои ученики стараются ответом опередить друг друга. Не знаю, помнят ли это теперь мои любимые дети, или забыли? Как бы то ни было, но я находил в этом величайшее удовольствие. Пришло время экзамена. Попечитель, вероятно, из желания доказать мне, что мое преподавание не было плодотворно, пригласил к экзамену некоторых профессоров, в том числе и известного профессора Струве, знатока своего дела и человека серьезного. На их вопросы мои ученики отвечали великолепно, не смотря на некоторую оппозицию приглашенных попечителем профессоров. Каждый раз, как попечитель спрашивал мнения у приглашенных им профессоров (сам он ничего в филологии не понимал), его сторонники отзывались не совсем одобрительно. Тогда профессор Струве возражал: «Они отлично знают и прекрасно отвечают, а я задаю им труднейшие вопросы». Видно Струве понял в чем дело и спросил у учеников: «Кто вам преподавал латинский язык?» Они ответили, указывая на меня. Тогда Струве, обращаясь ко мне, сказал: «Это очень хорошо, вы мастер своего дела». Эти слова, по-видимому, были неприятны попечителю и его сторонникам; но мое дело выиграно и я радовался за своих учеников, получивших высшие отметки по настоянию Струве. Вот какие бывают странные отношения к начальству, но они имели свои причины, о которых я умолчу.

Вскоре я бросил службу и вышел в отставку. Но судьба меня не покинула: я вскоре получил приглашение чрез наместника Царства Польского, графа Берга, принять должность вице-директора комиссии просвещения в Царстве Польском и уехал туда на службу. Потом вскоре варшавская главная школа была преобразована в русский университет, и я получил должность инспектора университета. Попечитель округа, Витте, меня очень жаловал и мне предстояло счастье быть его помощником, но я сильно заболел и возвратился в мою родную Одессу с отставкой, пенсией в 3,000 рублей и орденом Св.Владимира на шее. Как иногда судьба играет человеком! Не напрасна поговорка: «Нет худа без добра».

Еще одно воспоминание о дорогих учениках моих

Когда Ришельевская гимназия помещалась в доме, принадлежавшем Ришельевскому лицею, а теперь Вагнеру, я был учителем, еще молодым, полным силы и любви к своему делу и к молодым питомцам. Между ними я имел друзей, и здесь меня дети любили. Разве это не счастье? Бывало каждый раз как я, после окончания уроков, по длинному коридору возвращался домой и уже доходил до лестницы, ведущей в нижний этаж, за мной бежали милые дети: двое Минчиаки и Кривошеин (теперь министр). Братья Минчиаки всегда сопровождали меня, посылая рукой поцелуи, для меня очень дорогие, потому что они исходили из чистого детского сердца. Кривошеин тоже меня провожал и посылал мне рукой прощальный знак. Он отличался какой-то задумчивостью: что-то происходило в его маленькой голове, умной и выразительной; не предчувствовал ли он тогда свое высокое назначение. Я думаю, что он не забыл лицейского коридора и своих прощаний со мной, потому что дети отлично помнят свое детство.

Помню еще и другое, подобное этому, прощание малюток со мной. Я преподавал в частном пансионе г-жи Оден, в котором учились братья Тработти, тоже такие милые дети, — они тоже сопровождали меня, посылая поцелуи. Помнят ли они это? У меня при этих воспоминаниях каждый раз навертываются слезы, но слезы радости. Боже, как я был тогда счастлив!..

И. Г. Шершеневич

Содержание